Стреноженные кони глухо бьют копытами, жеребята трутся около маток. За ними гляди да гляди. Не успеешь моргнуть, как пустятся в горох, задрав хвосты. Василий Ильич выгонит их и опять привалится к стогу, подоткнув под бока сенца. Лежит и думает, думает об одном и том же… Со своими думами он свыкся, вызубрил их, как таблицу умножения.
Ночь с каждым часом свежеет. Василий Ильич с головой зарывается в стог. Слежавшееся сено полно тепла и запахов луговых трав.
Так проходит ночь за ночью, спокойно и однообразно. И казалось порой, что наконец Овсов обрел то, что искал: ночью он пас коней, а днем копался в своем огороде.
Но это только казалось. Тихий уголок – мечта Василия Ильича – задвигался невидимой прочной стеной. Василий Ильич получил участок земли, но не ощутил радости. Наоборот, вместо радости вначале появилась тревога, а потом ее сменило полное равнодушие. Весной он торопился обработать огород и боялся, что опоздает. Но прошел месяц, другой, и Василий Ильич охладел к нему.
«Переломи себя, Василий, переломи», – гудели в голове слова Матвея Кожина.
Между Овсовым и Кожиным произошел неприятный разговор. Василий Ильич хорошо запомнил его, хотя был, как и Кожин, сильно пьян.
Илья – престольный праздник в Лукашах. Готовились к нему дружно. В ночь перед праздником Овсов и Сашок мылись в бане Матвея Кожина. Сам хозяин пригласил их снять первый пар.
Парились долго, ожесточенно, до одурения. Из бани шли обмякшие, красные, словно вареные, и по предложению Матвея завернули к нему прохладиться. Прохлаждались брагой, сваренной на меду. С первых же стаканов мужики осовели и, как водится, заговорили о политике.
– Потерял мужик интерес к земле, – настаивал Василий Ильич.
– А почему потерял? – Голос Матвея, чем больше он пил, становился все глуше и гудел, как в бочке.
– Потому что техники много стало. Эти трактора с комбайнами как землю терзают! Все соки из нее выжали… А раньше-то мы с ней разве так обращались? Бывало, вспашешь ее, голубушку, потом пройдешь по ней с боронкой. А идешь-то осторожно, шаг в шаг, чтобы не затоптать ее, матушку… Стоишь на меже и любуешься. Лежит она ровная, как барышня гребешком причесана… Хорошо!.. – Глаза у Овсова набухли, и он, не стесняясь, вытер слезы.
– Чудак ты, Василий. Ох, чудак! – усмехнулся Матвей. – Хаешь технику, а ведь она большое дело сделала. Жалко, в Лукашах ее мало еще пока. Техника – сила… А ты, Василий, очень отсталый человек, а еще в городе жил. Только ты на меня не обижайся. Выпей. Не обижайся. – И Матвей поставил перед Овсовым еще стакан браги.
Но Василий Ильич обиделся. Он долго сидел насупившись, а потом ехидно заметил:
– Тебе, Матвей Савельич, можно защищать технику. Как ты живешь в Лукашах? Не чета другим. Сам кузнецом пристроился, сын – шофером. Два огорода пашешь. Пчелы, сад, одних овец, наверное, десятка два наберется. Вот и бражку на меду поставил, а Масленкин последний пуд муки на самогонку сварил.
– Не последний, – возразил Сашок. – А до Матвея мне, конечно, далеко. У меня шесть ртов. И все кричат «давай!», а давальщик-то я один.
Матвей встал, сходил в горницу – сидели они в кухне, – вернулся с листком бумаги, свернутым в трубку, раскатал его и положил перед Овсовым.
– Это раздельный лист, Василий. И двумя огородами грех меня попрекать. Сын у меня теперь – отрезанный ломоть. У него свое хозяйство. Скоро совсем от меня уйдет, вот дом построит и уйдет. – Матвей скатал листок и сунул его на божницу, за икону. – Не жалуюсь, неплохо я живу, Василий. А потом, почему я должен плохо жить? Разве советская власть запрещает хорошо жить? Я газеты читаю, – там не пишут, чтобы колхозник плохо жил. – Матвей, хохоча, посмотрел на Овсова.