Он качнул пальцем абажур, и узорные тени колыхнулись и опять побежали испуганно по кругу.
– Красивая лампа. Кто здесь мастерит?
– Я, – сказала Нина.
– Нет, правда? – удивился он.
– А что, – спросила она, – не похоже? Технология проста: покупается большая круглая тыква в соседнем магазине «Овощи-фрукты», выдалбливается, высушивается, ножичком вырезаются в ней дырочки. Стоит все это художество сорок копеек. У меня вообще вся меблировка за рупь двадцать. Хотя, например, со шкафчиком – вон висит – возни больше: тут доски нужны, с помойки или ворованные, морилка нужна, а она редко бывает, ручки-замочки всякие… Что вы уставились?
– Нина, вы шутите, – проговорил он недоверчиво. – Вы хотите сказать, что и мебель – сами?..
Она усмехнулась:
– Инструменты показать? Верстачок на балконе… От папы остался. Инструменты у меня отличные. У меня отец первоклассный столяр-краснодеревщик был. Я в стружке родилась и выросла, так-то… Что, испугались?
– Вот вы какая… – Он замялся, подыскивая слово.
– Баба, – подсказала Нина. – Я баба не промах. Так что подвиньтесь, интеллигенция, на краешек. Я нигде не пропаду, как человек с руками и профессией. И на вашу богему плюю с высоты своего верстака.
Она вдруг почувствовала, что страшно устала за день и больше всего на свете хочет, чтобы художник наконец испарился, тогда бы она залезла под блаженно-горячий душ, а потом, накинув прохладный халат на распаренное, дышащее тело, растянулась бы на тахте с последней книжкой «Нового мира».
– Как бы вам на метро не опоздать, – заметила она, – двенадцать без трех…
Матвей спохватился, удивился, что просидел допоздна, и несколько мгновений цепко, в упор разглядывал лицо Нины.
– Какой портрет умирает во мне! – проговорил он торжественно-шутливо. – Соглашайтесь, Нина. Не знаю, как умолить вас. Я косноязычен. Рассказать ваше лицо я сумею только кистью.
– Глупости, – спокойно возразила она, – таких лиц двадцать штук в каждом трамвае.
Он с досадой хлопнул себя по колену:
– Ну что прикажете делать! Жениться на вас, что ли?!
– Разве что…
В прихожей, присев на корточки, он долго зашнуровывал ботинки, бормоча:
– Приеду к Косте, ключ под половиком, порисую еще… Окна зашторю… Чтоб не застукали.
– А что, разве в мастерских не разрешается на ночь оставаться?
Он поднял голову, удивившись голосу сверху, – очевидно, на какие-то мгновения забыл о Нине, мысленно уже ушел отсюда.
– Чужим, конечно, не разрешается. Я же неизвестный без соответствующего документа.
Она смотрела, как надевает он старое, с вытертым каракулевым воротником пальто, какие никто уже двадцать лет не носит, и представляла, как едет он в пустую мастерскую, шарит под пыльным половиком, нащупывая ключ, рисует при зашторенных окнах, а потом, под утро, укладывается на холмистом диванчике и накрывается вот этим старым пальто… А Костя Веревкин, обладатель мастерской, – он, конечно, приятель и свой парень, но в глубине души уверен, что делает этому человеку огромное одолжение…
Она смотрела, как долго, тщательно застегивает он пальто, аккуратно продевая в расхлябанные петли разномастные пуговицы (что за женщины их пришивали? Или сам – так же кропотливо вдевая нитку в иглу, сто раз уколовшись, – ведь наверняка он безрукий, бестолковый, нелепый), смотрела почти заворожено и вдруг сказала хрипло:
– Оставайтесь…
Он застегнул еще одну пуговицу, потоптался, ничего не понимая.
– То есть… как?! – выдавил ошеломленно. Нина прокашлялась, подняла на него глаза и сказала уже своим, спокойным и твердым голосом:
– А вот так.
– Матвей!