У нее в голове возникает картинка, ни с того ни с сего и без всякого смысла: черноглазая женщина на соседней дорожке в кегельбане, несколько лет назад. Женщина протягивает Паулине ярко-красный шар, ее длинные пальцы утоплены в углублениях на шаре. Я разогрела его для вас.


На следующий день она отпрашивается с работы пораньше. Он будет рад, думает она с улыбкой. Мы сможем раньше начать. Мы сможем работать весь вечер.

Она приходит домой в начале пятого. На откидном столике в кухне стоит обувная коробка. Улыбаясь еще лучезарнее, Паулина открывает коробку, раздвигает папиросную бумагу и видит пару зеленых домашних туфель с крошечными золочеными каблучками. Она прижимает одну туфлю к щеке. Почти полное ощущение, будто это атлас. Хотя она знает, что этого не может быть. На карточке внутри коробки написано название цвета: абсентовый.

Туфли малы ей на два размера, но она не скажет ни слова.

– Спасибо, – говорит она, когда он приходит домой, и целует его в щеку. – Спасибо.

На ужин она приготовила его любимое мясное рагу с вустерским соусом.

Он смотрит на нее странно, и она указывает себе на ноги и щелкает каблучками, как Дороти из «Волшебника страны Оз».

В его глазах мелькает удивление. Возможно, он собирался сделать сюрприз. Возможно, он собирался преподнести ей подарок, когда она разденется, думает Паулина, смущенно зардевшись.


В тот вечер он хочет закончить пораньше. Он то и дело поглядывает на нее и в конце концов просит снять зеленые домашние туфельки и надеть «лодочки» на каблуках.

– В них подъем смотрится лучше, – говорит он. – Вот что я имею в виду.


Он пытается что-то сделать, но ничего не выходит.

Он говорит, красный цвет – совершенно не тот. Придется заново смешивать краски, или завтра бежать в магазин, или, может быть, Паулина утащит с работы тюбик киновари.

Потом он надевает куртку и говорит, что пойдет поболтает с ребятами «о делах», что означает попойку в баре за мясной лавкой.

Перед тем как уйти, он закрывает холст на мольберте куском старой кисеи. Он запрещает Паулине смотреть на свои незаконченные работы. Так повелось с самого начала.

Но альбом с зарисовками остается на кухонном столе. Он ничем не закрыт, и насчет него не установлено никаких правил. Паулина открывает альбом и смотрит на первый рисунок, сделанный цветными карандашами «Диксон», которые муж заставил ее утащить с работы.

На рисунке – женщина на темной сцене, выхваченная из сумрака светом прожектора. Под сценой – оркестровая яма. Бледный как мертвец барабанщик сидит, повернувшись в другую сторону. Видны головы зрителей первого ряда, небрежно вычерченные угольным карандашом. Мужчины смотрят на сцену, жадно тянут шеи, словно голодные птенцы.

Женщина на рисунке почти полностью обнажена, если не считать тонкой полоски голубой ткани – слишком тонкой, чтобы сойти за трусики.

Она обнажена и не стесняется своей наготы. Она гордо вышагивает по сцене, ее короткие каштановые волосы сверкают в свете прожектора. Кожа – кремово-розовая, грудь пышная, но крепкая, руки раскинуты в стороны, словно крылья, в руках развевается синяя ткань, струящаяся длинным шлейфом. Ноги еще не прорисованы до конца, но уже видно, что они будут стройными и сильными. На левом бедре выделяется бледный участок растянутой кожи.

Выражение ее лица… Паулина его узнает, но не может назвать.

– Вот это да, – шепчет она. – Я здесь как королева.

Она не дурочка. Она знает, что все дело в рассказе Бада о танцовщице, которую тот видел в Нью-Йорке. О стриптизерше, чьи соски были как две клубнички. Возможно, выбранный мужем сюжет должен был ее обеспокоить, как обеспокоил бы ее мать и ее благочестивых ханжей-соседей в городке, где она родилась. Когда-то Паулина расстроилась бы, увидев такую картинку. Но теперь – нет.