И конечно, в провожатые ей дали самого жалкого человечка – бабульку, которая мыла фикус, опасливо поглядывая на парня-уборщика, видимо, приходящегося ей начальником. Но даже эта ничтожная личность смотрела на Элечку с жалостью и недоумением. Понятно было, о чем она думает: как у Самой Лушкиной может быть такая дочь? Ответа на этот вопрос в природе не существовало. Элечка не сумела найти его за все свои двадцать девять лет.

Сама Лушкина принимала воздушные ванны на крыше здания. В полосатой тени аэрария был раскинут шезлонг, но Галина Михайловна им пренебрегла. Облаченная в легкие кисейные штаны и такую же рубаху, она стояла на солнышке, подняв лицо к небу и широко раскинув руки, и выглядела почти так же величественно, как знаменитая статуя Христа в Рио-де-Жанейро. Элечка в таком наряде и аналогичной позе смотрелась бы огородным чучелом.

– Я же сказала – меня не беспокоить! – не оборачиваясь, сердито бросила Сама.

На крыше никого и не было. Даже садовник, обычно часами занятый благоустройством висячего сада, ушел, оставив незаделанной брешь в живой изгороди.

– Мама, – безжизненным голосом позвала Элечка.

– А, это ты, горе мое, – Сама обернулась, посмотрела на дочь, и персональная коллекция Элечки пополнилась очередным брезгливо-жалостливым взглядом. – Что-то случилось?

– Ничего, – соврала Элечка.

Откровенничать с маман окончательно расхотелось.

– А жаль, что ничего, – припечатала Сама и снова отвернулась, подставив лицо солнечным лучам. – Я уже не знаю, как тебя растормошить.

Она несколько раз присела, а затем стала делать рывки перед грудью.

– Не надо меня тормошить, – пробормотала Элечка, пристально глядя на шевелящиеся под полупрозрачной тканью рубахи лопатки.

Видно было, что спина у маман голая. Вот она-то нисколько не комплексует, может позволить себе ходить без лифчика!

– Значит, тебя не впечатлило даже вчерашнее сексуальное шоу? – переходя к наклонам, спросила Сама. – Выходит, и это было напрасно! А мне говорили, что те ребята способны воспламенить и монашенку!

Если бы Сама видела в этот момент лицо дочери, то не сумела бы сохранить свое легендарное хладнокровие. Элечка покраснела, словно перезревший помидор, – даже белки глаз налились кровью, как у быка на корриде. Пугающий румянец разом смыл с ее щек ненавистные веснушки, губы и пальцы искривились.

– И-раз! – бодро произнесла Сама, разводя руки в стороны. – И-два!

Она поднялась на носочки, вытянула руки над головой – и на счет «три!», озвученный клокочущим от ненависти голосом Элечки, красиво, ласточкой, полетела с высоты восьмиэтажного здания на далекий асфальт.

Столкнув с крыши мать, Элечка притиснула руки к бокам, глубоко вдохнула и прыгнула вниз, в полете трусливо поджимая ноги и истошно вопя.

Воспоминание о том, что этот дилетантский стиль опытные прыгуны в воду пренебрежительно называют «бомбочкой», насквозь пропитало последние мысли Элечки жгучей завистью к стильной маман и нестерпимым отвращением к самой себе.


Разбудила меня Алка. Она склонилась надо мной, как плакучая ивушка над сонным озером, делала магические пассы и трясла распущенными волосиками, щекоча мне плечо:

– Инка! Инка, проснись!

– Тро-о-ошкина! – Я мучительно зевнула. – Совести у тебя нет! Сегодня пятница, мне можно спать сколько влезет, а тут ты!

– Это у тебя нет совести! – укорила меня подружка. – Как ты можешь спать, зная, что жизнь близкого человека в опасности?!

Я похлопала ресницами, убедилась, что никаких других людей, кроме самой Трошкиной, поблизости нет, и переспросила: