Я уж думал, обойдется – думал, что улечу без разговоров.

– Вот это работенка! – сказал я о хоккеисте, который на разминке вдруг швырнул шайбу через весь телеэкран.

– А как Галька?.. Чего ты молчишь?

И тогда я рассказал. Пришлось. Бученков спросил:

– А что дальше? Галька выйдет замуж за этого усатого хирурга?

– Видимо, да, – сказал я как можно небрежнее.

– Не понимаю.

– Чего ты не понимаешь?

– Бился за нее, бился. И вдруг – смываешься.

Я объяснил. Была замужем, жила с Еремеевым – это все ошибки и мелочи, это не препятствие. Во всяком случае, для меня это не смертельно. А теперь она любит, и это совсем другое дело. Это как под поезд попасть. И теперь делать мне здесь нечего.

Мои слова были толковы и точны. И смысл был. И логика. Все было, правды не было. Потому что на самом-то деле я о Гальке пока не думал. Ни разу еще не подумал с тех пор, как увидел ее и рядом с ней усача хирурга в окружении воркующих теток. Я откладывал на после. Откладывал и откладывал.

– А как Еремеев? Муж ее?

– Молчит.

– Мучается? – интересовался Бученков подробностями.

– Наверняка. Я видел – сидит и без передышки в подкидного режется.

– И ничего не предпринимает?

– А что тут предпринять можно? Он ведь тоже как под поезд попал… Чаю еще заварить?

– А не будем всю ночь ворочаться?

– Да ну!

Кончался первый период. Команда играла в меньшинстве, трибуны ревели, и наш телевизор ревел их ревом – хоккей и зритель, так уж оно задумано. Я пошел выключить газ под уже закипевшим чайником и только поэтому, отдалившись и отделившись от шума, уловил, что в дверь позвонили. Звонок.

Звонок был негромкий. Одноразовый. Бученков, припавший к телевизору, его попросту не слышал.

Я нес чайник. Поставил его на коврик у двери, чтоб освободить руки, и открыл. Передо мной стоял парень. Самый обыкновенный.

– У меня тут вещичка, – сказал он.

– Что?

– Вещичка импортная. Хочешь глянуть?

И вот удивительно. Никогда не покупал я вещичек. Не покупал, не знал этого дела, да и вообще довольно равнодушен к шмоткам. Однако я кивнул ему и вышел на лестничную клетку.

Я вышел, и в ту же секунду (не минуту, а именно секунду) мне стало плохо. Удар пришелся куда-то в область виска. Бил не тот, к которому я вышел, а второй – сбоку. Всего их было трое.

Дверь они прикрыли. Так что кино продолжалось в полной тишине на просторной лестничной клетке. И не появилось ни души. Люди были заняты хоккеем. К тому же я не кричал, уже не смог. Я помню удар в сплетение такой силы, что мне показалось, что все кончено. И помню удар поперек спины, это когда я заваливался. Тут я уж точно знал, что отдал богу душу. Били велосипедной цепью.

Но я не отдал душу. Я даже зачем-то попытался встать – и встал – и опять очень скоро улегся.

Потом я лежал, пускал пузыри разбитыми губами. А надо мной, заглядывая мне в лицо, появился Сынуля. Он самый. Мой родственничек. Он и был третьим.

Он довольно четко высказал все, что обо мне думал.

Он добавил:

– Сволочь. У меня скоро опять будет все, что мне хочется. Ты запомнил?

Я запомнил. И еще вот что запомнил:

– Ты, сволочь, думал мне сделать хуже. Ты себе сделал хуже.

Словом, он выступил. Высказался, чтоб облегчить душу. Потому что избиение не утолило его вполне.

* * *

Очухавшись, я выскочил из подъезда и помчался за ними. Но оказалось, что слаб – колени не держали меня. И голова была не своя, будто на нее надели гулкую и тяжелую кастрюлю.

Я зашатался и вдруг плюхнулся на скамейку у какого-то дома. На улице было пустынно. Одни фонари. И откуда-то из распахнутой фортки доносились хоккейные страсти. Я брал снег со скамьи и прикладывал к губам. И потихоньку его ел.