Какая вкусная картошка! Мир, что ли, вернулся на круги своя? Где мы? Может, снова мальчишками сидим на поле у Торлокстена, после того как целый день выбирали из сильно пахнущей земли картошку, а за нами девочки в синих полинялых юбках и с корзинками? Печеная картошка детства! Белый дым тянется над полем, потрескивает костер, больше ни звука, это последняя картошка, остальное уже убрано, только земля, ясный воздух, горький, белый, любимый дым, последняя осень. Горький дым, горький запах осени, печеная картошка юности – дым пластается, стелется, его утягивает, лица ребят, мы в пути, войне конец, все чудесным образом сливается воедино – снова печеная картошка, и осень, и жизнь.
– Господи, Вилли, Вилли…
– Недурственно, да? – спрашивает он, поднимая глаза и еле удерживая в руках мясо и картошку.
Ах, дурья твоя башка, да я совсем о другом.
Огонь догорел. Вилли вытирает руки о штаны и складывает нож. В деревне лают собаки. В остальном полная тишина. Никаких гранат. Никакого грохочущего транспорта с боеприпасами. Даже осторожного шуршания санитарных машин, и того нет. Ночь, в которую умрет намного меньше людей, чем в любую за последние четыре года.
Мы возвращаемся в пивную. Там уже намного тише. Валентин снял мундир и пару раз встал на руки. Девушки хлопают в ладоши, но мрачный Валентин с досадой говорит Козоле:
– Я ведь когда-то был неплохим акробатом, Фердинанд. А это не годится даже для ярмарки. Все повыбило из костей. Валентин на трапеции – какой был номер! А сейчас у меня ревматизм…
– Да ты радуйся, что кости целы! – восклицает Козоле, стукнув рукой по столу. – Музыку, Вилли!
Хомайер охотно возвращается к своим ударным и бунчуку. Атмосфера оживляется. Я спрашиваю у Юппа, как было с толстушкой. Он пренебрежительно отмахивается.
– Да ты что! – оторопев, говорю я, – как у тебя все быстро.
Он кривится.
– Думаю, она в меня влюбилась, понимаешь? Конечно, денег эта потаскуха потом от меня потребовала. И при этом я так трахнулся коленом об этот чертов стол, что еле хожу.
Людвиг Брайер сидит тихий, бледный. Вообще-то ему давно пора спать, но он не хочет. Рука заживает хорошо, и понос несколько ослаб. Но он как-то ушел в себя.
– Людвиг, – многозначительно говорит Тьяден, – тебе бы тоже в сад. Помогает ото всего…
Людвиг качает головой и вдруг страшно бледнеет. Я подсаживаюсь к нему и спрашиваю:
– Ты что, совсем не рад, что скоро будешь дома?
Он встает и уходит. Я перестаю его понимать. Чуть позже я обнаруживаю его на улице. Он совсем один. Я больше ни о чем не спрашиваю. Мы молча идем обратно и в дверях сталкиваемся с Леддерхозе, который как раз удаляется с толстушкой. Юпп ухмыляется:
– Вот он сейчас удивится.
– Ну-у, удивиться-то придется ей, – говорит Вилли. – Или ты думаешь, что Артур выложит хоть пфенниг?
Вино течет со стола, лампа коптит, летают девичьи юбки. На лице у меня теплая усталость, все очертания размыты, как светлые пятна в тумане, голова медленно клонится к столу… Мягко и чудесно гудит ночь, словно скорый поезд домой. Скоро мы будем там.
III
Мы в последний раз выстраиваемся на казарменном плацу. Часть роты встала на постой в окр́уге и потому считается в увольнении. Остальные вынуждены отдуваться. Поезда ходят, как бог на душу положит, и нас не удастся отправить всех вместе. Придется расстаться.
Широкий серый плац для нас слишком велик. Задувает тоскливый ноябрьский ветер, пахнущий отъездом и умиранием. Мы стоим между столовой и караулом, больше места нам не нужно. Огромное пустое пространство будит печальные воспоминания. Вместе с нами, на много рядов вглубь, невидимые, стоят мертвые.