Семья была богатая, родовитая и поэтому обладала значительным количеством прекрасной обстановки, ценным фарфором, мрамором, бронзой.

Свои вещи он любил, как живые, и говаривал, что люди, долго владевшие вещью, налагают на нее как бы некоторый отпечаток своей души.

При этом его утверждении мне всегда вспоминалось изречение знаменитого киевского старца Парфения: «У человека нечистого и страстного и вещи его заражены страстями. Не прикасайся к ним, не употребляй их…»

Как же иначе объяснить, что вещи людей святых заключают в себе благую, чудотворящую силу, как не тем, что как бы часть духа этих людей присутствует в их вещах?.. Кажется, что мой знакомый не был далек от истины.

Не будучи старшим в семье, он собрал у себя большую коллекцию семейных портретов в масляных красках, акварелью, мраморными горельефами, старинными дагерротипами, гравюрами, фотографиями. Некоторые добыл он далеко у родных, живших в старых поместьях, некоторые переснимал у знакомых или на выставках старых картин.

– Можете себе представить, – с радостью говорил он мне, – на последней выставке прежних художников я набрел на прелестный портрет сестры моего деда. Он принадлежит теперь N. N. У нас с N. N. общие знакомые. Непременно к нему отправлюсь – или перекуплю, или пересниму.

Он любил показывать приятелям свое добро и объяснять им происхождение своих вещей.

– Вот этот, например, бронзовый орел: знаете, откуда он у меня?

На громадной старинной библиотеке красного дерева стоял тяжелый золотой бронзы орел, который как будто собирался взлететь. На распущенных крыльях его красовался большой золоченый шар, а на подставке черного мрамора был бронзовый инициал Наполеона I.

– Это, ведь, времен французской Империи; это – эмблема замыслов Наполеона о всемирном господстве, – объяснял он. Я с детства очень любил этого орла, и, пока я подрастал, он все более и более старился: сходила позолота, потом необъяснимым для меня образом попорчен был клюв, помято распущенное крыло, и, наконец, когда я уже был взрослым, наш старый человек, смахивая с него пыль, уронил его на землю, многие части его погнулись и стеклянный, золоченый шар, выражавший собою вселенную, расшибся вдребезги. В таком положении застал я его в один из приездов моих домой в нашей буфетной комнате. Помню, сердце сжалось у меня при виде разрушения этой дорогой семейной вещи, как будто я видел гибель живого существа. Я выпросил эту штуку, увез ее с собой, отдал бронзовщику, который возобновил всю птицу, заказал у известного стекольщика шар таких размеров, как прежний, – и вот вы видите эту вещь в ее прежнем великолепии…

Действительно, мой знакомый был вполне прав: эта художественная вещь, прекрасно замышленная и выполненная со всею, какая только возможна, тщательностью, была очень красива.

– А вот эти две вазы, – говорил он, подводя к двум дорогим фарфоровым вазам, из которых на одной амур карабкался по переплетенным ветвям, другая была строгой формы, римского стиля, темно-синего гладкого цвета. – Я помню эти вазы с детства и нашел их обломанными в кладовой. У вазы с амуром была отбита ручка и нижние края. Их возобновили по особому заказу. А у синей вазы тоже не было краев и отбиты ручки. Я сам составил чертеж для новых ручек, более подходящих, по моему мнению, к общему ее стилю. Их сделали из чугуна и закрасили, но кто скажет, что это крашеный чугун… И, знаете, эти вещи, которые я нашел в разрушенном почти состоянии и с терпением и усердием возобновлял, – они мне дороже, чем те, которые я получил в хорошем состоянии.