Мы всё время хотим спать. Мы идём вперёд, минуя спящих у обочин солдат. Иногда кажется, что это мертвецы. Проснуться очень трудно. Сегодня несколько минут будил своего товарища – казалось, он не дышит, так крепко он спал. Под щекой у него белел лист бумаги. Вечером он начал письмо домой, но уснул, не написав и нескольких строк. Мне некому писать, ведь отец умер, так и не увидев меня. Он ослеп за несколько месяцев до моего рождения, а умер год назад, через пять лет после матери.

Нам ничего не говорят о положении на фронтах. Видно, всё быстро меняется; скажут, когда что-то будет ясно. Пока мы просто идём вперёд, а русские в панике отступают. Прошли через деревню, которую полностью разрушили наши «Штуки». Развалины кое-где ещё дымились. Торчали только трубы печей. Много трупов, включая женщин и детей. Не знаю, что и думать об этом, и потому ничего об этом не думаю. Противный привкус во рту – смесь дыма, горелого мяса и кирпича – не оставляет меня.

Один миномётчик попытался застрелиться или, может быть, специально ранил самого себя. Так или иначе, он пошёл под трибунал и, скорее всего, будет расстрелян. Если это и правда неудавшееся самоубийство, то он выбрал странный способ добиться своего. Он объяснял это тем, что война слишком затянулась (она длится уже больше месяца) и он боится, что будет серьёзно ранен. Кажется, этот человек сошёл с ума. Спрашиваю себя, не может ли такое случиться и со мной. В последнее время многие вещи вокруг кажутся мне фильмом или картинкой, как будто они не затрагивают меня.

Может, это просто усталость. Больше всего мы страдаем от недосыпа. Кажется, иногда я сплю даже на марше. Вчера я шёл, подняв голову, и вдруг заметил, что кусты по обочинам дороги превращаются в плюшевые мордочки игрушечных зверей, пряничные домики; солнечные блики на листьях стали то ли огоньками в окнах, то ли конфетами… Так я понял, что на минуту уснул. Стоит мне сесть, привалившись к чему угодно, как я проваливаюсь в дремоту. Это происходит и на полуденной жаре, когда нам дают отдохнуть часок-другой. Не всегда есть силы найти тень, и это даже опасно.

Вчерашний день мог быть последним в моей жизни. Нашу роту послали выручать разведчиков, и мы попали в окружение. Нас обстреливала артиллерия, тяжёлые минометы, а выйти из-под обстрела мы не могли – торчали на одном месте. Многие из тех, с кем я делил хлеб последние шесть недель, были убиты или ранены. Должно быть, мне пристало чувствовать страх или грусть, но я ничего не чувствую – не знаю почему. Нам дали поспать лишь несколько часов. Вот-вот предстоит снова выдвигаться вперёд.

Неужели скоро мы будем стоять у ворот Москвы? Действительно ли управимся с этой войной к Рождеству? Я верю в это, должен верить, не могу не верить. Все эти жертвы необходимы, так сказал фюрер. Мы должны победить и не можем отступать. Мысли, которые иногда нас посещают, происходят только от того, что уж очень тяжело всё идти и идти вперёд, в неизвестность. Это огромные просторы, и картина перед нами всё время одинаковая. Одинаковые равнины, деревни. Русские, как муравьи, не замечают собственной смерти. Это втайне страшит меня, и я спрашиваю себя, когда же мы достигнем нашей цели и где эта цель.

Грозовой вечер. Усталые и промокшие, мы снова заползаем под автомашины, и я тут же засыпаю, несмотря на озноб и ноющую боль во всех костях. Мне снится, что я в нашей гостиной, а дверь в комнатку тёти Хельги стала узкой. Я вхожу боком. Комнатка маленькая, узкая, как окоп, скудно освещена. Пахнет землёй. Мертвенный холод и тишина. На кровати тёти Хельги сидят бабушка, отец, мать и сама тётя Хельга, в ряд. Они молчат. Комната становится всё уже. Я вдруг понимаю, что это значит, ведь все эти люди уже умерли. С криком я начинаю протискиваться обратно, стены сжимаются… Я просыпаюсь. Вокруг полный мрак. Сердце у меня колотится, во рту пересохло, и я впервые за эти месяцы спрашиваю себя: wo gehst du hin?