(На самом деле мистер Кольридж ошибался: моряки, конечно, суеверны, но жизнью не дорожат вовсе, ни своей, ни чужой. И птиц не стреляют только потому, что, во-первых, им не дают оружия, а во-вторых, морские птицы малосъедобны.)

И над нами, и кругом – по всему кораблю – раздавался топот и шум. Я предположил, что выступление имело громкий успех, как бывает обычно, когда больше нечего смотреть.

– Теперь, дорогая, – обратился я к Зенобии, – нужно вернуть вас к людям. Не стоит, чтобы нас видели вместе.

– Эдмунд!

Тут начались всякие охи и вздохи. Честное слово, на это было не очень приятно смотреть!

– Что такое? Что случилось?

– Ведь вы не оставите меня?

Я сделал вид, что задумался.

– Куда же я денусь? Не предполагаете же вы, что я уплыву отсюда на собственном корабле?

– Жестокосердный!

Мы подошли, как может заметить ваша светлость, к третьему акту низкопробной драмы. Она – покинутая жертва, я – бессердечный злодей.

– Бросьте, милейшая! Не притворяйтесь, что подобные обстоятельства – учитывая даже наше не совсем обычное положение, – что подобные обстоятельства, повторюсь, вам внове.

– Что же мне теперь делать?

– Оставьте ваши дамские штучки. Опасности нет никакой, и вам это известно. Или вы ждете…

Я захлопнул рот. Одно предположение, что связь эта может повлечь за собой какие-то денежные отношения, показалась мне оскорбительной. Честно говоря, меня и так многое раздражало, дело казалось законченным, и в тот момент я ничего не желал более, чем увидеть, как Зенобия испаряется, как мыльный пузырь или еще что-нибудь столь же бесплотное.

– Жду чего, Эдмунд?

– Подходящего момента, чтобы ускользнуть в свою каморку… я хотел сказать, каюту и привести себя в порядок.

– Эдмунд!

– У нас слишком мало времени, мисс Брокльбанк!

– И все таки… если вдруг обнаружатся… неприятные последствия…

– Если бы да кабы, моя дорогая. Обнаружатся – тогда и будем думать! А пока – ступайте, ступайте! Погодите, я выгляну в коридор… Вперед, на горизонте чисто!

Я отсалютовал на прощание и закрыл за Зенобией дверь. Вернул книги на полку и попытался в меру своих сил поправить железный обруч для таза. В конце концов, я улегся на кровать и погрузился… не то чтобы в Аристотелеву меланхолию, а все в то же раздражение. Нет, ну какая же дура! Французы! А все ее привычка играть, как в театре! Но чу – похоже, представление окончено. Я решил, что покажусь позже, когда свет в коридоре будет не столько подчеркивать, сколько скрывать. Выберу удобный момент, выйду в салон и выпью стаканчик с любым, кто там окажется. Я не зажигал свечу, но ждал, и ждал, как оказалось, напрасно. С верхней палубы никто не спускался. Наконец, в полном замешательстве, я все-таки вышел в пассажирский салон и обнаружил там Девереля, сидящего под широким кормовым окном со стаканом в одной руке и карнавальной маской в другой! Он фыркал себе под нос.

– Тальбот, дружище! Стюард, стакан мистеру Тальботу! Нет, что за представление!

Деверель явно был навеселе. Несвязная речь, разухабистые манеры. Он изящно приподнял стакан, показывая, что пьет в мою честь, и снова расхохотался.

– Ну и позабавились!

На миг мне показалось, что он имеет в виду мою интрижку с мисс Зенни. Впрочем, вряд ли он высказался бы об этом в таких выражениях. Значит, о чем-то еще.

– Да, – согласился я. – Позабавились на славу, сэр.

– Как же он ненавидит этого пастора! – продолжал Деверель через пару секунд.

Ага, как говорили мы в детстве – уже теплее!

– Вы имеете в виду бравого капитана Андерсона?

– Да, ворчуна-драчуна.

– Признаюсь, мистер Деверель, я и сам недолюбливаю духовенство, но капитанская неприязнь выходит за всякие рамки. Говорят, он запретил мистеру Колли выходить на шканцы из-за каких-то там правил.