Я подбегал к реке и бежал всё медленнее – я вдруг подумал, что если он сегодня умрёт, то я буду первым, кто его увидит. И я понял, что совсем не хочу видеть его мёртвым – пусть первым, кто это увидит, буду не я.
Но когда ты бежишь, ты уже не можешь остановиться – даже если кто-то сигает где-то сбоку через кусты, словно дикая кошка. Даже когда выбегаешь на берег и видишь его – ты все ещё бежишь внутри себя. Пока не наталкиваешься взглядом на его лицо: он запрокинул голову и смотрит сквозь закрытые глаза на звёздное небо.
И улыбается. Улыбается улыбкой блаженного.
Тогда ты стараешься отдышаться и зло плюешь ему в лицо.
– Сволочь.
Город Глубь когда-то был совсем не таким.
Караваны рыбы ходили туда и сюда, сюда и туда.
Город Глубь был похож на расписную ёлочную игрушку – когда-то. Зимой на холмах лежал сугробами снег и чёрные птицы оставляли узоры дымно-синие, следами-лапами – поэтому зиму ждали. Самовары кипели на тёплых верандах, и пахло углём и пирогами, и можно было сидеть в доме над обрывом и смотреть, смотреть на реку, которая замёрзла и превратилась в крепкую ледяную дорогу. И думать, как однажды сможешь поехать вместе с рыбным-санным караваном куда-нибудь на край света, потому что река всегда зовёт куда-нибудь на край света, такое у реки искушение.
Зимой не нужны были паромщики, они снаряжали сани и возили по реке туда-сюда, сюда-туда. Налёдный зимний паром. По ледяным глыбам катились сани с замороженной рыбой и чтобы показать, какую рыбу привезли, купцы ставили её на лед на-попа и оказывалась она с них ростом. По ледяным глыбам мчались сани с людьми отовсюду, они взметали снежную пыль, они тормозили так резко, что на льду словно белым карандашом чертило глубокие вензеля, они высаживали людей, которые сначала просто заворачивали поесть горячего супа и пирогов, и выпить чаю с видом на замёрзшую реку, похожую на гигантскую дорогу, а потом оставались навсегда. Потому что город Глубь притягивал всякого – как притягивает странный летний омут – всякого, кому нечего и некого было оставлять там, откуда его принесла река. И тогда этот пришлый оседал, пускал корни, если умел, а если не умел, то делал вид, и забывал то, что осталось у него за спиной – всё смывала и уносила вдаль река.
Город Глубь называл себя когда-то маленьким Парижем. Речным Парижем с променадом и дачными ресторанами, с художниками, облепившими его холмы, с писателями на отдыхе, воспевающими тихие заводи. Новости приходили в Глубь почти одновременно со столицами и казались себе горожане гражданами большого мира, только кипел этот мир тихонечко где-то вдали, за горизонтом, откуда приходит река.
Город Глубь мог бы стать… мог бы быть…, но не стал и не был. Появились железные дороги, металлическими скобами скрепили горы и поля, города и деревни, обросли гроздьями полустанков. «В Глубь придёт прогресс!» – кричали местные газеты. «От столицы в Глубь – рукой теперь подать!» – говорили в дачных ресторанах и домах на речных обрывах. Потому что должна была дорога пройти по кромке и место для вокзала уже нашли – у почты, наверху, там, где овраг зарос густой рябиною. Нитка железная шла-шла и круто завернула, не дойдя до Глуби, совсем не дойдя, так, что на вокзал надо было долго ехать на перекладных. А потом – словно весь зимний холод ушёл в рельсы, чтобы крепче стали – чахли и слабли зимы. И перестала река превращаться в ледяную дорогу. И свернули рыбные караваны на других перекрестках, и закрылись дачные рестораны, и опустел променад, и забыли художники, как добираться до города Глубь. И тогда время, не зная, что ему ещё делать, застыло в городе Глубь тягучей каплей. И застыли живущие там во времени мошкой в янтаре. И забыли про Париж и большой дальний мир, про столицы и революции. Всё осталось в городе Глубь как в тот день, когда железная нитка пролегла стежками в стороне от него. Осталось точно таким же, как в тот день – только уже обветшавшим.