В Лонгмонте было прекрасно. Под громаднейшим старым деревом пятачок зеленой травки, принадлежавший бензоколонке. Я спросил служителя, нельзя ли мне здесь поспать, и тот ответил, конечно, можно; поэтому я расстелил свою шерстяную рубашку, улегся в нее лицом, выставив локоть и нацелив один глаз на заснеженные вершины, полежал вот так под жарким солнышком всего какой-то миг. Заснул на пару восхитительных часов, и единственное неудобство доставлял случайный колорадский муравей. «Ну вот я и в Колорадо!» – торжествующе думал я. Черт! черт! черт! Получается! И после освежающего сна, наполненного паутинками грез о моей прежней жизни на Востоке, я встал, умылся в мужском туалете на заправке и зашагал дальше, снова четкий, как чайник, купив себе густой молочный коктейль в придорожной закусочной, чтоб слегка подморозить раскаленный, исстрадавшийся желудок.
Между прочим, коктейль мне взбивала очень красивая колорадская девчонка; вся такая улыбчивая; я был ей благодарен – это окупало предыдущую ночь. Я сказал себе: «В-во! Как же тогда будет в Денвере!» Снова вышел на ту жаркую дорогу – и вот уже качу дальше в новехонькой машине, за рулем денверский предприниматель лет тридцати пяти. Выжимал семьдесят. У меня все зудело; я считал минуты и вычитал мили. Прямо впереди, за холмистыми пшеничными полями, что золотятся под дальними снегами Эстиса, я наконец скоро увижу старину Денвер. Представлял себя нынче вечером в денверском баре со всей нашей толпой, и в их глазах я буду странным и драным, и как тот Пророк, кто прошел всю землю, чтоб донести темное Слово, а Слово у меня для них одно – «Ух!» У нас с водителем завязалась долгая душевная беседа о наших соответственных планах на жизнь, и не успел я сообразить, как мы уже проезжали мимо оптовых фруктовых рынков в предместье Денвера; там были дымовые трубы, дым, железнодорожные депо, краснокирпичные здания и вдалеке – дома в центре из серого камня; и вот я в Денвере. Высадили меня на Лаример-стрит. Я поплелся дальше, весьма шаловливо и радостно скалясь, смешавшись с местной толпой старых бродяг и битых ковбоев.
6
Тогда еще я не знал Дина так близко, как сейчас, и первым делом мне хотелось найти Чада Кинга, что я и сделал. Позвонил ему домой и поговорил с его матерью, – она сказала:
– Сал, это ты, что ты делаешь в Денвере?
Чад – тощий светловолосый парень со странным шаманским лицом, что хорошо согласуется с его интересом к антропологии и доисторическим индейцам. Нос его мягко и почти сливочно горбится под золотым вспыхом волос; он красив и изящен, как фраер с Запада, кто ходит на танцульки в придорожных кабаках и поигрывает в футбол. Когда он говорит, становится слышно эдакий легкий металлический лязг:
– Мне всегда нравилось, Сал, в индейцах Равнин, как бывают они, к бесам, обескуражены, едва нахвастаются, сколько скальпов добыли. У Ракстона в «Жизни на Дальнем Западе»[23] есть индеец, который весь краской заливается потому, что у него так много скальпов, и бежит как угорелый в степи, насладиться славой своих деяний подальше от чужих глаз. С ума б тут не сойти, к черту, а?
Мать Чада мне его нашла: тем сонным денверским днем он плел индейские корзины в местном музее. Я позвонил ему туда; он заехал за мной в старом двухдверном «форде», на каком обычно ездил в горы копать индейские предметы. Он вошел в зал автостанции в джинсах и с широченной улыбкой. Я сидел на полу, подложив сумку и разговаривая с тем же моряком, что был со мною на автостанции в Шайенне; я расспрашивал его, что сталось с блондинкой. Ему так все навязло в зубах, что он не отвечал. Мы с Чадом забрались в автомобильчик, и перво-наперво надо было забрать какие-то карты в губернаторстве. Потом – встретиться со старым школьным учителем, потом еще что-то, а мне хотелось только пива. Да где-то в затылке шевелилась неуправляемая мысль: где сейчас Дин и что поделывает. Чад по какой-то чудной причине решил больше не быть Дину другом и теперь даже не знал, где тот живет.