Потом услышал, как одно дерево трется о другое… Поначалу мне, правда, по звуку показалось, что по лесу едет телега… Нет, первая мысль была, что грузовик – какой-то чудовищный грузовик, адски гремя цепями, надетыми на колеса, и на все лады скрипя рамой прицепа, перегруженного хлыстами и вот-вот готового развалиться… Но какая машина, какая лесовозная дорога здесь может быть? А телега может быть? Наконец, я сообразил, что это скрип дерева о дерево, в котором натурально слышен был скрип телеги. Скрип сколоченной громадными деревянными гвоздями огромной дубовой клетки для Стеньки Разина, скрип всех сочленений этой клетки, да еще вопли самого этого Разина, сотрясающего прутья своей тюрьмы. Дерево стонало так надрывно, что я заговорил с ним. Чего, мол, ты хочешь? Может быть, ты меня зовешь? Причем я по-прежнему говорил по-французски, и это меня нисколько не смущало, это был другой, непрофанный язык, который к тому же оказался великолепно подходящим для общения с лесом, а главное, я не испытывал ни малейших трудностей в разговоре. Вскоре к тому же я вспомнил, что «лес» по-французски женского рода, и от этого понял, и очень остро, почти сексуально, повторюсь, пережил, что я вообще в лоне неясной мне мощнейшей всепоглощающей женственности… Не знаю почему, но я решил, что и береза – le bouleau, – ствол которой от соприкосновения с упавшей елкой и издавал этот душераздирающий скрип увозимой повозки с Разиным, беснующимся внутри, – тоже женского рода… Я пошел к ней, сознательно откликаясь на ее зов. Она позволила себя обнять, послушать. Ветер внезапно затих, ствол не издавал ни звука, когда я впервые обнял его. Потом – я даже попросил об этом у ветра – ветер качнул крону березы. И вот прозвучал в ее стволе звук… Жалобный, доверяющийся мне, полнокровный женский голос. – А-а-а! А-а-а!! – какая-то жуткая боль саднила в нем.
– Calme-toi… calme toi…[3] – проговорил я, гладя ее ствол. Она замолчала. Я понял, что мы общаемся – с существом другой жизненной природы – как мужчина с женщиной – и плевать тут на артикли французского языка… Я погладил ее гладкую кору, я прижался к ней пахом – и это доставило мне удовольствие – и даже лизнул ее ствол… Она странным образом позволяла все это проделывать с собой и однажды даже простонала в ответ, когда ветер опять качнул ее красивую крону. Что это было? Флирт? Я не знаю. Через некоторое время я ушел от березы, боясь, что наш контакт чересчур брутален. Ушел далеко, пока не оказался у мокрого луга в глубине леса. Лег на сухое место и прослушал, как кукушка откуковала мне двадцать лет. Еще двадцать. Наверху было небо и кроны деревьев. Облака. Одного этого дня было бы достаточно для счастья на всю жизнь. Потом раздался осторожный скрип, как будто приоткрылась калитка. В стволе одного из деревьев поблизости, конечно же, был домик, и там все время открывались-закрывались какие-то двери, тикали и били часы… Опасаясь меня, обитатели, тихонько топоча, перебегали туда-сюда, еле слышно переговариваясь. Тут же лежал огромный еловый выворотень – и опять для меня не было сомнения, что под каждым выворотнем есть вход в подземный мир. Светло-зеленые хвощи деликатно закрывали зияющую глубину. Словно ступеньки гнома, поросшие лишайником, туда вел узкий ход, убранный кисеей из паутины в капельках росы, и, чтобы протиснуться туда, надо было стать не больше лягушки…
Каждому здравомыслящему человеку ясно уже, что в своих прогулках по лесу я зашел чересчур далеко, и уж, во всяком случае, далековато, чтобы опыты подобного рода могли закончиться