В помещении вокзала работал буфет, где ничего не было, кроме водки и морковного чаю. Буфетчик с угреватым лицом монотонно объяснял сгорбленному молодому человеку в продранной шубе, что завтра должны быть «пирожные с манкой». И тот кивал радостно и удивленно. За водкой, только что опять разрешенной к продаже, стояла угрюмая возбужденная очередь, состоящая из мужчин и женщин, которые не обращали никакого внимания на косо висевший плакатик со строчками из нового стихотворения Бедного:

Аль не видел ты приказа на стене
О пьяницах и о вине?
Вино выливать велено,
А пьяных – сколько ни будет увидено,
Столько будет расстреляно.

– Двери! Двери-то прикрывайте! – озлобленно крикнул буфетчик. – Всю залу мне выстудют!

В помещении вокзала было тепло от большого скопления человеческих тел и пахло дыханьем, тяжелым и грубым, и потом, и запахом мокрого снега.

Шаляпин со своим белым «свадебным» букетом и мопсом, мирно сопящим внутри его бобровой шубы, стоял перед буфетной стойкой и ловил на себе острые и озлобленные взгляды. Ему показалось странным, что его никто не узнает и, стало быть, слава, которая казалась ему прочной, как собственная рука с холеными ногтями, есть не что иное, как плод самолюбивого воображения, и он будет так же забыт, как и все, в безрадостном этом и скученном мире.

В залу, широко ступая по мокрому от растаявшего снега полу, вошла женщина с таким же, как у Шаляпина, «свадебным» букетом. Он усмехнулся, увидев, что кто-то еще здесь купил эти розы и выглядит так же нелепо, как он. Надо заметить, что Федор Иваныч был большим любителем женщин и к женской красоте относился с некоторым даже почтением, как к красоте хороших лошадей или к чистокровным породам собак. Он расстегнул шубу, вызвав этим недовольство пригревшегося мопса, и, усевшись за буфетной стойкой, спросил себе водки, не спуская при этом взгляда с вошедшей женщины. В том, что она была красавицей, сомневаться не приходилось, хотя красоту этого румяного лица сильно портило то, что она явно брезговала окружавшими ее людьми, их терпкими запахами, их выбившимися из-под шапок и платков сальными волосами и не скрывала того, что ей гадко находиться сейчас среди всего этого. Брезгливость, как все неизящные чувства, конечно, мешает любой красоте. На девушке была короткая шубка и круглая, такого же меха, боярская шапочка с наброшенным сверху пуховым платком, который она раздраженно откинула, как только вошла в эту залу с мороза. Она дождалась, пока подойдет ее очередь, и спросила у буфетчика стакан морковного чаю и рюмку водки, потом пристроилась на краешек деревянной лавки, спинка которой была вся испещрена похабными надписями, залпом опрокинула водку, закрыла глаза, глубоко задышала и принялась пить жидкую коричневую бурду, откусывая понемножку от куска завернутого в бумажку сахарина. Шаляпин удивлялся все больше. Подойти к ней с каким-то вопросом было неловко: он представил, как она, с этой брезгливостью на лице, может посмотреть на него, и внутренне весь покорежился.

Она допила чай и теперь сидела неподвижно, не обращая больше внимания на ругательства, слезы и крики, наполнившие перегретую большую комнату. Два бывших солдата в обмотках – у одного было отморожено ухо и, черное, как гриб, торчало теперь из-под шапки – встали с той лавки, на краешке которой она примостилась, и Шаляпин тут же подсел.

– Да я вас узнала, узнала! – с досадой сказала она и, вынув шпильку из пучка, свисавшего на шею из-под шапочки, зажала ее в губах, обеими руками подбирая рассыпавшиеся волосы и глядя на него исподлобья. – Уж вас не узнать! Вы ведь Федор Шаляпин.