– Да, – сказала Нина.
– А теперь приступай варить суп и готовить уроки, если ты способна это совмещать. А я пойду к себе и попробую сесть за стол и нацарапать хотя бы начало рассказа, который обещал редактору.
6
Он пошел к себе в комнату, но не сел за стол и не принялся за рассказ, а вместо этого, не расшнуровывая, поддев под задники, сбросил ботинки, повесил на стул пиджак и лег на тахту. Лег и лежал так, не двигаясь, наверное, целый час, закинув руки за голову и глядя в потолок. Женщину, которая, по словам его дочери, была и хорошей, и умной, и даже красивой, он не знал и не хотел видеть, а хотел видеть совсем другую женщину, которую знал и, на свою беду, не мог забыть. Ругал себя и мысленно ставил в глупые и смешные положения – словом, не покладая рук трудился над тем, чтоб ее забыть, а забыть не мог, хотя ничего другого не оставалось.
Когда зимой сорок третьего года он прощался с Никой в Ташкенте, на вокзале, загадав, что напишет ей первое письмо, только возвратясь в Москву, он не думал, что его поездка на Кавказский фронт будет короткой, но и не представлял себе, какой длинной она окажется. Он вернулся в Москву лишь на четвертый месяц. Побывав до этого на всех южных фронтах, а под конец, неожиданно для себя, еще и на Воронежском. Во время вторичного захвата немцами Харькова, в третий раз за войну выходя из окружения, несколько суток месил весеннюю грязь и, вернувшись наконец в Москву, сказал редактору, что сразу же садится за корреспонденцию, а на самом деле весь первый вечер и ночь сидел и писал письмо в Ташкент. Выяснилось, что наутро будет оказия. В Чирчик под Ташкентом ехал в отпуск к семье фотокорреспондент Витька Брагин, парень непутевый, но верный, из тех, что, если обещали, расшибутся. Он обещал, если к пяти утра у Лопатина будет готово письмо, доставить его в Ташкент прямо по назначению, из рук в руки.
Лопатин писал это письмо долго и трудно, помня, что ему скоро сорок семь, а ей тридцать; помня, как она сказала ему на прощанье – «давайте воздержимся от обещаний писать письма»; писал, понимая, что у нее до его приезда была и после его отъезда продолжалась своя собственная жизнь, и не до конца ему известная, и ничем не связанная с его жизнью, кроме одной короткой близости и нескольких долгих разговоров.
И все-таки писал, потому что и об этой короткой близости, и об этих долгих разговорах думал как о счастье, которое должно повториться. Это и предстояло сказать в письме, объяснив, почему считает себя вправе писать ей об этом он, проживший долгую жизнь с другой женщиной, разведенный, имеющий взрослую дочь, уже далеко не молодой и начинающий все больше уставать от войны человек.
К пяти утра письмо было дописано и отдано.
В ответ на объяснения Лопатина, как лучше всего доставить письмо, Брагин только отмахнулся.
– Не беспокойтесь, Василий Николаевич, гад буду, если не отдам ей в собственные руки, тем более если молодая и красивая!
По лицу его было видно, что он не больно-то верит, что женщина, которой пишет Лопатин, может быть молодой и красивой. Брагин улетал рано, до начала рабочего дня, и Лопатин не удержался, напросился проводить его до аэродрома на «эмке», которая все равно возвращалась в редакцию. Ехал с ним на аэродром, словно хотел проделать сам какую-то часть пути вместе с этим письмом, уже лежавшим в полевой сумке у Брагина. Мало того, не удержался и несколько раз снова принимался объяснить, как там, в Ташкенте, сразу же найти ее в театре. Такая прыть в человеке, которому оставалось всего ничего до пятидесяти, наверное, забавляла двадцатипятилетнего Брагина. Окажись потом все хорошо, Лопатин, наверное, вспоминал бы эти подробности с улыбкой. Но когда все вышло наоборот – и эта ненужная поездка на аэродром, и собственная суетливость во время нее выглядели чем-то беззащитно-смешным.