Вот сейчас гость разозлится и ответит что-нибудь резкое, раз и навсегда перечеркивая и матушкины надежды, и страхи Анны. Однако он лишь отмахнулся, сказав:

– Позже!

Естественно, Анне и прежде доводилось выходить за пределы аустерии, однако никогда еще она, покидая дом, не испытывала такого всепоглощающего страха.

Теперь все соседи, знавшие Анну с младенчества, увидят ее рядом с Лефортом и…

– Я знал вашего отца, – произнес Лефорт, и Анна осмелилась поднять взгляд. – Хороший был человек, однако слабый. Он легко поддавался порокам, что его и сгубило. Надеюсь, вы не склонны к пьянству и мотовству?

– Ничуть, – Анна ответила, и это, первое слово далось ей с трудом. – Боюсь, мой батюшка, при всех многочисленных его достоинствах, не сумел устоять перед искушением. Эта страна…

– Она чужая для вас, верно?

– Да, – с облегчением призналась Анна. – Я здесь родилась, но я не чувствую той любви, которую должна бы испытывать к родине.

– Она вас пугает?

– Порою – безумно. Здесь всего… слишком!

Он слушал ее внимательно и не спешил высмеивать, как это обычно делал брат, и не морщился, как сестрица, которая всем своим видом выказывала, что подобные мысли вовсе не годны для взрослой и разумной девицы.

– Зима тут чересчур холодная. А лето приносит изнуряющую жару. Люди то веселятся до безумия, то столь же глубоко горюют. Они готовы растратить все, до последней монеты, на пир, но тут же вспоминают о цене денег, стоит зайти разговору о вещах действительно важных.

Анна замолчала, осознавая, сколь неосторожна она была в речах. Неужели ей, женщине, ведомо, что из вещей действительно является важным? А осуждение родителя, хоть и беспутного, и вовсе недостойно хорошей дочери.

– Что ж, я вижу, что ты и неглупа ко всему прочему, – сказал Лефорт. – Оглянись и скажи: что ты видишь?

Мирок, знакомый ей с детства, крохотный, уютный, примиряющий ее с необъятностью и дикостью Московии. Здесь, в Немецкой слободе, если и не дышалось привольно, то было всяко легче, нежели за ее пределами, в огромном и бестолковом городе, где было много грязи, воронья и нищих.

Там по узким кривым улочкам слонялись калечные, выпрашивая монетку, толклись купцы, то важные, из богатых, то вовсе нищие, но и те, и другие с одинаковой готовностью ломали шапки перед боярами. И боярские возки неторопливо плыли сквозь толпу, окруженные свитой – лютой, готовой рвать кого угодно по малейшему приказу. Только на порогах многочисленных церквей, прибежищ чернорясых монахов, снисходило на бояр смирение, большей частью показное. И выходили они к люду, кланялись, крестились размашисто.

Здешние женщины белили лица так густо, что те утрачивали всякое с лицами сходство, и рисовали на этом набеленном полотне сурьмяные брови, алые щеки да губы. Они надевали одно платье поверх и еще сверху третье, словно дикие цыганки. А потом млели под тяжестью собственных тяжелых нарядов, но не мыслили избавиться хоть бы от одного.

Нет, в слободе – все иначе.

Чисто. Степенно. И мирно. Здесь все друг друга знают и стараются жить в мире… во всяком случае, именно так Аннушка полагала до того момента, когда случилось ей столкнуться и с людской черствостью. Неужто те добрые соседи, которые раскланивались и с нею, и с матушкой, поступили бы столь жестоко, вынуждая их распродавать все имущество для уплаты долгов? По правде говоря, Аннушку мучили сомнения: и вправду ли так уж много денег назанимал отец?

– О долгах не волнуйся, – Лефорт держал ее руку – бережно. – Так, значит, ты видишь, сколь разительно здешняя жизнь отличается от той, к которой привычны московитяне.