Брайтвизеру трудно заставить себя даже помыслить о таком: лезвие ножа распарывает работу по краю, краска крошится и осыпается, нити холста лопаются, и так все девятнадцать футов[2] периметра, до тех пор, пока полотно, освобожденное от подрамника и рамы, не закручивается в трубку в последних конвульсиях, а краска при этом трескается и сыплется еще сильнее. Потом воры перешли к другому Рембрандту и повторили все снова.
Брайтвизер работает не так. Не важно, насколько порочны взгляды преступника, но намеренно кромсать или выламывать живописное полотно безнравственно. Действительно, картина в раме, признает Брайтвизер, слишком громоздкий объект для кражи, поэтому сам он, сняв картину со стены, разворачивает ее оборотной стороной и, чтобы избавиться от рамы, осторожно вынимает скобы или гвозди. Если времени на подобные церемонии нет, он отказывается от похищения, но если время позволяет, он проявляет заботу о состоянии холста, который, словно новорожденный младенец, теперь особенно уязвим, и должен быть оберегаем от царапин, деформаций, заломов и грязи.
Воры из Музея Гарднер, по меркам Брайтвизера, вандалы, они без всяких причин изуродовали работы Рембрандта. Рембрандта! Тонкого ценителя человеческих переживаний и божественного света. Воры скрылись, прихватив тринадцать предметов искусства стоимостью в полмиллиарда долларов, однако, даже если картины в конечном счете найдутся, они уже никогда не станут целыми. Как и большинству музейных воров, этим двоим, разбойничавшим в Музее Гарднер, было на самом деле наплевать на искусство. Все, в чем они преуспели, – сделали мир уродливее прежнего.
Брайтвизер настаивает, что он ворует по одной-единственной причине: желая окружить себя красотой, упиваться ею. Далеко не многие похитители культурных ценностей называют эстетику причиной своих поступков, однако Брайтвизер постоянно подчеркивает это: во всех длительных интервью прессе, не отпираясь от своей вины, он описывает свои преступления и переживания с непосредственной живостью и очевидной скрупулезной точностью. Временами он заходит даже дальше. Чтобы в деталях сохранить в памяти все подробности похищения «Адама и Евы», Брайтвизер наскоро замаскировался – надел очки с простыми стеклами, натянул пониже бейсбольную кепку – и вернулся на место преступления, желая припомнить все решающие моменты: выкручивание шурупов и притворное созерцание для отвода глаз. Он проделывал то же самое и после некоторых других похищений. Сотни полицейских рапортов подтверждают основные изложенные им факты.
Он забирает только те предметы, которые волнуют его чувства, и крайне редко – самые ценные. Никаких угрызений совести он не испытывает, поскольку музеи, по его извращенному мнению, попросту являются тюрьмами для искусства. В них всегда многолюдно и шумно, часы посещений ограниченны, присесть толком не на что, нет ни одного тихого уголка, чтобы поразмышлять или прилечь. Организованные группы с гидами, вооруженные селфи-палками, громыхают по всем залам, словно вереница каторжников, скованных общей цепью. А все, что хочется сделать при виде притягательного предмета искусства, в музее делать запрещено, сетует Брайтвизер. В первую очередь, говорит он, следует расслабиться, прилечь на диван или устроиться в кресле. Пригубить какой-нибудь напиток, если хочется. Закусить. Протянуть руку и приласкать произведение искусства, если возникнет такое желание. И вот тогда вы увидите его по-новому.
Взять хотя бы «Адама и Еву» из слоновой кости. «Эта работа являет собой пример продвинутого символизма, усиливающего и без того очевидную слаженность пропорций и утонченный баланс поз». По крайней мере, так скажет вам музейный экскурсовод, и с каждым последующим словом будет все выше воздвигаться стена, отгораживающая вас от шанса испытать хоть какие-то эмоции.