Олив стояла в дверях, зажав в руке письмо из Слейдской школы изящных искусств. Пришедшее всего две недели назад, оно скорее напоминало носовой платок в жирных складках от постоянного употребления. Она подошла к материнской кровати и присела на краешек, чтобы еще раз перечитать, хотя знала его наизусть.


Мы рады предложить Вам курс для получения магистерской степени в области изящных искусств… преподавателей весьма впечатлили… богатое воображение и новизна… в русле скрупулезной, развивающейся традиции старой школы… надеемся на Ваш ответ в ближайшие две недели. Если же Ваши обстоятельства изменятся, просим нас проинформировать.

Может, если она прочтет письмо вслух, Сара ее услышит сквозь спертый воздух, и тогда все решится: Олив не отступит от данного самой себе слова и поедет учиться? Может, такую шоковую терапию лучше всего проводить, пока еще действует снотворное? Получив письмо, еще в Лондоне, Олив хотела кричать на всех углах: смотрите, что я сотворила! Ее предки ни о чем таком не догадывались, они даже не знали, что их дочь продолжает рисовать, не говоря уже о том, что она подала заявку на обучение. Но ее беда заключалась в скрытности, так ей было комфортнее создавать что-то свое. Она боялась, из суеверия, сломать эту традицию – и вот теперь она здесь, в деревеньке на юге Испании.

Глядя на спящую мать, она вспомнила, как показала отцу Сарин портрет, сделанный в школе на уроках рисования.

– О, Лив! – воскликнул он, и сердечко у нее заколотилось, и вся она затрепетала в ожидании. – Ты должна это подарить маме.

Вот и все, что он сказал. Ты должна это подарить маме.

Отец всегда говорил, что женщины, конечно, могут взять в руку кисточку и что-то нарисовать, вот только настоящих художников из них не получается. Олив толком не могла понять, а в чем, собственно, разница. Маленькой девочкой, играя где-нибудь в уголке его галереи, она не раз слышала, как Гарольд обсуждал эту тему со своими клиентами, мужчинами и женщинами, и последние, соглашаясь с ним, предпочитали вкладывать деньги в произведения молодых художников-мужчин, а не представительниц своего пола. Представление о том, что художником может быть мужчина, стало общим местом – временами Олив тоже в это верила. В свои девятнадцать лет она находилась в тени: упрямая, полная отваги фигурка, олицетворяющая собой любительщину в искусстве. Но ведь прямо сейчас, в Париже, работают Амрита Шер-Гил[23] и Мерет Оппенгейм[24] и Габриэль Мюнтер[25]; она даже воочию видела их картины. Они, что же, не художники? Или разница между обычным живописцем и художником заключается просто в том, верят ли в тебя другие и в кого они вкладывают больше денег?

Она не находила слов, чтобы объяснить родителям, почему она подала заявку, собрала портфолио, написала эссе о фигурах второго плана у Беллини. Несмотря на все разговоры о том, что женщинам не стать художниками, она все равно пошла этим путем. Сама не понимала, откуда в ней такой запал. Независимая жизнь была от нее в одном шаге, и вот, поди ж ты, сейчас она сидит в ногах у спящей матери.

Снова бросив взгляд на Сару, она подумала, не сходить ли ей за пастелями. Время от времени мать позволяла ей пройтись в своих мехах и жемчужном ожерелье, могла угостить ее эклерами в Коннауте, взять ее с собой послушать в музыкальном обществе какого-нибудь скрипача или умного поэта, притом своих друзей и к тому же в нее влюбленных, как с годами осознала Олив. Нынче никто не мог сказать, что Сара Шлосс выкинет в следующую минуту. От врачебной помощи она отказывалась, и пилюли зачастую на нее не действовали. Олив казалась себе то ли мутным пятном, то ли щепкой за материнским килем. Иногда она тайком рисовала Сару в таком виде, что, узнай та об этом, ей бы не поздоровилось.