Старуха и ее слуги все еще валялись где-то в ногах Рич, но девчонка сама казалась страшнее старухи и одновременно прекраснее себя самой в тысячу раз. Смазанные муравьиным медом волосы мокрым лошадиным хвостом лежали у нее на груди, глаза горели безумным огнем. Зрачки увеличились, опрокинулись пропастями, заполнили глаза без остатка, и в глубине их черных зеркал вспыхивали искры – зеленые, красные, желтые. Мерцали хороводы огоньков. Или это отражались масляные лампы старухи? Почему они отражались? Они же должны были тонуть, гаснуть в этих глазах, как тонет Зиди, как гаснет его разум.
И он утонул бы без остатка, если бы не жгучая боль в руке. Не в ноге, не в колене, а именно в левой руке, которая почему-то была пригвождена стальным стилетом к дощатому столу. «Зачем это?» – шептал деревянными губами Зиди. «Чтобы ты держался, чтобы не утонул», – неслышно отвечала Рич. «Я умею плавать», – недоуменно отвечал Зиди, чувствуя, как жгучая боль вонзается в его ногу, но не может заглушить огонь в пронзенной руке. «Нет, – спокойно отвечала Рич. – В этих водах ты утонешь без меня. Только и я без тебя не справлюсь, поэтому помогай мне».
И Зиди вдруг понимал, что он сидит перед юной колдуньей и опирается на пронзенную стилетом руку. Но Рич не смотрит на руку, не смотрит на его наготу, а рассекает стеклянным ножом вздувшееся колено и начинает выскабливать оттуда гной. Зиди тонет в волнах невыносимой боли, но пламя в пронзенной руке вдруг оборачивается крепкой веревкой, и он выбирается по ней из волн и помогает Рич – сдавливает свободной рукой распухшую плоть, промывает рану зеленым варевом из горшка и тупо смотрит, как его спутница рассекает здоровую кожу на икре. «Что ты там хочешь найти?» – спокойно спрашивает Зиди, потому что не чувствует боли. Боль и так уже захлестнула его с головой, больше ее быть не может. Ни капля ее, ни река не переполнят море страданий, только огненный жгут, пронзающий ладонь, все еще мечется в волнах. «Ничего», – отвечает Рич, отсекает от раскрытой плоти какие-то волокна и тоже промывает их зеленым варевом. Костяная игла мелькает в ее руках, отсеченные волокна приникают к раскрытому колену, в котором среди истерзанной плоти и кровяной росы белеет кость, и приходит новая боль.
Она больше любой боли. Если вся прошлая боль казалась бескрайним океаном, то эта боль – скалы, поднимающиеся из его бездны. Она вытягивает Зиди в плоский жгут и медленно наматывает его на шипастый вал. Но он не может ни улететь, ни утонуть, потому что его ладонь пришпилена к деревянному столу, и этот якорь не сдвинет с места ни одна буря. «Только не кричи», – устало шепчет Рич, смазывая беличью жилку муравьиным медом, и Зиди начинает вполголоса выть. «Тихо, тихо», – повторяет Рич и латает его тело, зашивает рану и кладет на лоб воину ладонь, заставляет его лечь, а затем набирает пригоршни зеленого варева и омывает его с головы до ног. «А теперь можешь и полетать», – шепчет юная колдунья и выдергивает стилет.
И Зиди взлетает. Он взмывает к потолку, пробивает ветхую кровлю, устремляется в ночное небо, которое стремительно светлеет, и видит далеко внизу одинокую повозку, на облучке которой сидит удивительно старая Рич, а под ветхой тканью лежит почти бездыханное тело.
«Куда мы едем, Рич?» – «В Суйку мы едем, Зиди, в Суйку». – «Рано мне еще в Суйку, Рич». – «В самый раз, Зиди. В самый раз». – «А где муравьиный мед, Рич?» – «У тебя под головой, Зиди. У тебя под головой…»
Зиди проснулся в полдень. Небо было серым, но Аилле просвечивал сквозь тучи почти прямо над головой. Боль продолжала жить в теле, но она уходила, высыхала как лужи после летнего дождя, оставляя после себя усталость и пустоту. «Где мы?» – хотел спросить баль, но не смог не только вымолвить слово, даже выдох сделать.