Тюк-тюк. И с Сашкой под забором бабы Гани – кина любого интересней посмотреть: тюк-тюк. И белые летали перья, куры бегали без головы по ртутной пыли – нечем заквохтáть, и жёсткий войлок мяса из бульона застревал в зубах. Петруша ложкой донца от скорлупок в завтрак выскребал, солил.
– Баб, что первее – курица или яйцо?
– Остань с вопросами своими оть меня.
– Ну, ба… ба, а?
– Дяла. Дяла не делашь, все вперёдь стоять, последним занимають.
– Ну, баб, чего первей?
– Пярвей осподь.
– Баб, скока, думаешь, во мне куриных душ?
– Одна… и та не та.
– Чего не та?
– Не та.
– А в курах есть душа?
– Во всём душа.
– Так сколько, баб, во мне куриных душ, а, баб? А, ба? А, ба, в икре?..
– Икра тебе… када икры видал?
– В минтаевой, ба, тоже… баб? Баб, скоко, думаешь, во мне рыбячих душ?
– Да хватить обмышлять суда-туда, осподня пища. Я хлеб жавой, сказал, едящий плоть мою со мной.
– Я, баба, бога ем?
– Всё ешь, белка́ по стенкам соскрести – и то устал, работа, сляпая бабушка, да видить, подгребай.
– А, ба, комар меня – то бог меня? А мухи тухляка – то мухи бог или тухля… – И замолчит, с затрещины скосив на тонкой шее головой.
– Всё он.
Моргая злые слёзы, скажет:
– Он тухляк! – В другую сторону отпрыгнет голова.
– А бить детей нельзя.
– Чаво?
– Нельзя.
– Нельзя – в деревню дедушке пиши.
Потом едят, не споря, молча, пока опять не скажет он:
– И рыбы… дядю Колю рыбы ж обклевали…
– Он с пьяных глаз нырял, дурак чумной, распетухался перед городской… Ох, осподи помилуй, что я говорю…
– А что?
– Не штокай. Человек погиб, не приведи осподь.
– А всех приводит, баб.
Она зевнёт – и вместо рассердиться скажет равнодушно:
– Уймись и ешь, прохлятый душегуб.
Доест яйцо, покрошит хлебушком в него, посолит, помешает, снова ест, посмотрит на просвет. Сожмёт скорлупку ложкой – и в пакет, Ивану с Машей на могилку, птичкам. Надев на палец скорлупу, Петруша разгибает, загибает палец:
– Ку-ка-ре-ку. Ку-ка-ре-ку… ку-ка… – пока опять, до головы легка, не просвистит рука её над ухом, и, миновав беды, упрямо спросит:
– Ба-а? Так скока, думаешь, во мне куриных душ? а рыбьих, ба? А, ба? Ба-а? Ба-а-аб? А в боге, ба?
Пока Петруша со свету ещё не сжил родителей своих, на завтрак папа любил яйцо куриное в мешочек есть и говорил:
– Смотри, Петрухин, так Земля: желток – ядро, белок – как мантия, а скорлупа – защитная кора…
И, чайной ложечкой разбив кору земную, по целых две, бывало, что съедал за завтраком Земли.
– Доел?
– Доел.
– Доел, так и иди отсюда с хлаз моих. Петруш!
– Чего?
– Иди мне мясорубку вон в беседке прикрути.
И, на гуляш потяпав в миску срезь мясную, какую даже кошки не едят, наматывая белой леской жил с винта на крест стальной, крутила хрящики и жир на розовое тесто, тряся в усильи хлипкий стол.
– Петруш, устала баба, покрути…
И он крутил на душ из розовато-белых червяков котлет. Она мочила хлеб и лук в прокисшем молоке и, с луковой слезой мешая в миске голыми руками, соля-перча, разбив яйцо, месила долго тесто, добела, чтоб фарш от пальцев отставал.
Телят с лошадьими глазами сдавала баба Ганя в мясокомбинат. Крольчатник резал кроликов на рынок – гирлянды хвостиков и шкур. Собачник с зазевавшихся собак, болонок дачных и дворняг на рынке шапки продавал.
У Сашки потерялся на канале Шарик.
– Ко мне! Ко мне! Ко мне! – весь день носилось по кургану, вчерашний день, сегодний день.
– Ко мне! Ко мне! Ко мне! – в ответ кричало эхо с другого берега реки.
Собаки грызли кошек, несли в пастя́х с канала вырытые кости, бросали у калитки белые, как высохшие палки, остовá.
– Ой, осподи помилуй, человечьи…