– Если позволите, господин патер, в данном случае – нет.
Лейтенант сунул письмо под промокательную бумагу и продолжал:
– В данном случае я не более как представитель Союза северогерманских государств.
– Вы правы, господин лейтенант, и ваша добросердечная императрица, да пребудет над ней благословение Божье, точно так же была представительницей союза государств, когда обратилась с призывом к немецким женщинам не оставить раненых своей заботой. Я знаю во Франции тысячи отдельных личностей, которые возносят ей хвалу, в то время как французская нация проклинает вашу. Господин лейтенант, во имя Спасителя нашего (тут патер встал, схватил за руки своего врага и продолжал со слезами в голосе), не могли бы вы обратиться к ней…
Лейтенант чуть не потерял выдержку, но сумел собраться с духом и ответил:
– До сих пор женщины у нас не мешались в политику.
– Очень жаль, – сказал священник и выпрямился.
Казалось, лейтенант прислушивался к чему-то за окном и потому пропустил мимо ушей слова патера. Он вдруг начал выказывать явное беспокойство, и лицо его сделалось белым как полотно, потому что тугой воротник не мог больше сдерживать отток крови.
– Присядьте, пожалуйста, господин священник, – сказал он невпопад. – Если вы желаете побеседовать с пленными, я не стану чинить препятствий, но, пожалуйста, пожалуйста, присядьте хоть на минуту. (Он снова прислушался, и тут до него отчетливо донесся стук копыт – два удара и еще два, как будто лошадиный галоп.) Нет, нет, пока не ходите, господин патер, – сказал лейтенант, и голос его пресекся.
Патер остановился.
Лейтенант далеко, как только мог, высунулся из окна. Галоп становился все ближе, сменился медленной трусцой и смолк. Лязганье сабли и шпор, шаги по крыльцу – и в руках у господина фон Блайхродена оказалось письмо. Он вскрыл его по сгибу и прочел.
– Который час? – спросил он вдруг себя самого. – Шесть? Значит, через два часа, господин патер, пленных надлежит расстрелять без суда и следствия.
– Быть того не может, господин лейтенант, людей не отправляют в вечность таким способом.
– Вечность или не вечность, но приказ гласит, что это должно быть сделано до вечерней зори, коль скоро я не желаю, чтобы меня самого сочли за пособника партизан. Далее следует суровый выговор за то, что я не сделал этого уже тридцать первого августа. Господин священник, пройдите к ним, поговорите с ними и избавьте меня от неприятностей…
– Значит, по-вашему, сообщить людям справедливый приговор – это неприятность?
– Я ведь все-таки человек, или вы думаете, что я не человек?
Он рывком распахнул сюртук, чтобы глотнуть воздуха, и начал расхаживать по комнате.
– Почему нам нельзя всегда оставаться людьми? Почему мы всю жизнь должны раздваиваться? О Боже, господин патер, пройдите, побеседуйте с ними. Они женаты? Есть ли у них жены и дети? Или, может, родители?
– Они холосты, все трое, – отвечал священник, – но уж эту-то ночь вы могли бы им подарить.
– Не могу! Приказ гласит: до вечерней зори, а на рассвете нам выступать. Пройдите к ним, господин патер, пожалуйста, пройдите к ним.
– Я пройду, господин лейтенант, только и вы попомните: вам нельзя никуда выходить без военного сюртука, не то вас постигнет та же судьба, что и этих троих, ибо именно мундир превращает человека в солдата.
С этими словами патер ушел.
Господин фон Блайхроден в крайнем возбуждении дописал последние строчки письма, запечатал его и позвонил.
– Отправьте это письмо, – сказал он вошедшему вестовому, – и пришлите ко мне сержанта.
Сержант явился.