Пока мы разворачивались, чтобы лететь к Москве, я отправился на прогулку. С чистой совестью называю осмотр прогулкой, потому что во время полета осмотрел одиннадцать основных отсеков, связанных между собой автоматической телефонной связью. Мало этого, телефонную связь дублировала система пневматической почты, обеспечивая возможность передавать еще и письменные распоряжения. Самолет потрясал своей величиной – помещения располагались не только внутри фюзеляжа, но и в крыльях. Я осмелился войти в коридор левого крыла и стал открывать одну за другой двери, выходящие в него. За дверями открывались комнатки, потом помещения для моторов, каждый мотор был изолирован от других. Меня догнал инженер и показал электростанцию. Электростанция снабжала током не только радиотелефон, громкоговоритель и взлетное устройство, но еще и восемьдесят осветительных точек, общей мощностью двенадцать тысяч ватт.

Я осматривал самолет уже четверть часа, погрузившись в его нутро, словно в трюм миноносца, и мне все время светил электрический свет. Я купался в неутомимом и победительном пении моторов. Навстречу мне попались телефонисты, я заметил, что есть помещения с кроватями, видел механиков в синих брезентовых костюмах. Но больше всего я изумился, когда обнаружил небольшой кабинет и в нем юную машинистку, которая печатала на машинке…

Но вот мне снова светит дневной свет. Москва медленно разворачивается под крылом. Бортовой командир, сидя в уголке салона, передает по телефону уж не знаю какие там распоряжения своим пилотам. С радиопоста по пневматической почте ему поступают сообщения. Все вместе создает ощущение сложного механизма, сложно организованной жизни, какой у меня в полете никогда не было.

Я уселся поглубже в кресло и закрыл глаза. Через спинку кресла до меня доходили послания восьми моторов. Я чувствовал, как струится по моему телу живая горячая вибрация. Мысленно видел перед собой электростанцию, снабжающую все вокруг светом, вспоминал отсеки с моторами, жаркие, словно печи. И снова открыл глаза.

В широкое окно салона проникал голубой свет, а я будто занял место на террасе дорогой гостиницы и сверху озирал землю. Привычное устройство тяжелого аппарата, в котором кабина пилота, бортовое оборудование и пассажирский салон составляют целое, в этом самолете отсутствовало. Отдельно салон управления, отдельно холл, где можно отдыхать, мечтать…

Назавтра самолета «Максим Горький» не стало. Его гибель переживается здесь как общенародное горе. Советский Союз потерял не только выдающегося пилота Журова и десять членов его экипажа, не только тридцать пять пассажиров, работников конструкторского бюро ЦАГИ, для которых полет был наградой за отличную работу, Советский Союз потерял великолепное подтверждение жизненности его юной индустрии.

Я говорил с людьми, работающими в области авиации, и мне показалось, что их хоть немного, но утешает то, что причиной гибели гиганта была нелепая случайность. Драма произошла не из-за ошибки в расчетах инженеров, не из-за неопытности или неумелости рабочих, не от просчета экипажа. Во время уверенного спокойного полета «Максима Горького» его траекторию, прямую, как выстрел, пересек истребитель.

Удивительная вечеринка с мадемуазель Ксавье и десятью чуточку пьяными старушками, оплакивающими свои двадцать лет…

Убедившись, что это и есть дом номер тридцать, я останавливаюсь перед большим унылым зданием. Сквозь подворотню виден длинный ряд дворов и построек. Вход в Сальпетриер[46], и тот не выглядит тоскливей. Такие муравейники – умирающая часть Москвы, в конце концов, их разрушат и возведут на их месте высокие белые дома.