Когда я смотрю на сегодняшнюю «Литературную газету», перелистываю большие, знакомые мне даже по запаху её листы, смотрю на профиль Пушкина и на профиль Горького, который ты вернул на страницы газеты, я думаю, что у этого корабля есть прекрасная статуя. И как ни странно, эта статуя каким-то загадочным образом повторяет твои черты и в фас, и в профиль. Я думаю: Боже мой, неужели тот художник, который своим резцом создал эту статую, так хорошо знал и любил тебя? Дай Бог тебе дальнейшего счастливого плавания.
2014 г.
Владимир Личутин
«…И замыслил он побег»
Я и Юрий Поляков разных «отраслей» (возрастов). Я уже закончил школу, он – детский сад. Я – с берегов Белого моря, из студёных земель; он – из московских подворотен; я, безотцовщина, мыкался в поисках доли, как и миллионы сверстников, и случайно не пропал в траве забвения; он – шёл ступью московского школяра, пусть и на скудной выти, но без перебоев; учёба учёбой, но обед по расписанию. Я ошибался, жил по наитию, не представляя своей тропы в будущее, по которой можно было не свалиться в яму; он – видел перед собою сияющее советское солнце, а комсомольские заветы были ему державою…
Пропадая в писательском кабачке и невольно присматриваясь к писательской публике, я порою обращал взгляд на кудрявого вальяжного парубка с чистым русским лицом; не хватало лишь бумажного цветка в петлице и тальянки через плечо: «Эх, дайте в руки мне гармонь, золотые планки», – и все девки у ног. И кто-то однажды объяснил, что это Юрий Поляков, поэт, автор нашумевшей повести «Сто дней до приказа». Внешностью он походил на юмориста Евдокимова с Алтая, в те поры бойкого, окучивающего «Смехопанораму» артиста, словно бы сам Василий Тёркин, весельчак и гармонист, располневший после окопов, вылез на московские подмостки тешить городскую публику. Похожесть Полякова с Евдокимовым была настолько поразительна, что я долго полагал их за братовьёв с деревенского порядка. Думал: надо же так угораздить, ну прямо вылитые. Конечно, «брательники» отличались от Василия Шукшина, острого на язык русачка в кирзачах, сухощёкого от призатаённой внутренней хвори, с печальным прощупывающим взглядом, которому так личила деревенская фуфайка и рубаха с опояской. Простонародный язык, народный юмор крепко сближали алтайцев, и эта близость Евдокимова к либеральной полумещанской московской публике была несколько обидна для меня, простеца-человека, и вызывала недоумение: откуда в этом хвате, рядящемся под крестьянского ваню-дурачка, столько чувственной земной силы, и не иначе как Евдокимов играет особую роль, носит маску, чтобы при удобном случае снять грим и объявить: «Это я, Евдокимов, пришёл дать вам волю!» Но, увы, любимый народом алтаец ушёл, не задержавшись на земле, странно погиб на русской дороге, вызвав массу недомолвок и стойкое убеждение, что тут без нечистой силы не обошлось.
И хотя Поляков не деревенщина, городской выкройки литератор, с особенным столичным характерным фартом, но манера прощупывать явление, даже самое крохотное и заурядное, не только зорким взглядом, но и сердцем и душою, выискивая скрытые причины его, ставит, как может показаться странным, в один причудливый ряд Полякова с Шукшиным и Евдокимовым. Они умудрялись сыскать в простеце-человеке ту изюминку, то любопытное редкое качество, что из заурядной личности, кургузой и невзрачной внешне, вылепливает образ, выпирающий из серой житейской среды, чем и вызывает невольное любопытство читателя (тут не место делать сравнительный разбор произведений).