Но однажды садовые ворота оставили открытыми, и Ахиллес пропал бесследно. Были организованы поисковые партии, и все те, кто до сих пор открыто угрожал нашей рептилии страшными карами, прочесывали оливковые рощи и кричали: «Ахиллес… Ахиллес… земляника!..» Наконец мы его нашли. Как всегда, гуляя, погруженный в свои мысли, он свалился в заброшенный колодец с полуразрушенными стенами и отверстием, заросшим папоротником. Увы, он был мертв. Ни старания Лесли сделать ему искусственное дыхание, ни попытки Марго затолкать ему в рот земляничку (то есть дать ему то, как она выразилась, ради чего стоило жить) ни к чему не привели, и его останки торжественно и печально были преданы земле в саду – под кустом земляники, по предложению матери. Ларри написал и прочел дрожащим голосом короткое прощальное слово, что особенно запомнилось. И только Роджер несколько подпортил траурную церемонию, так как радостно вертел хвостом, несмотря на все мои протесты.
Вскоре после того, как мы потеряли Ахиллеса, я приобрел у типа с розовыми жуками другого домашнего питомца. Этот голубь совсем недавно появился на свет, и нам пришлось насильно его кормить хлебом в молоке и размоченной кукурузой. Он являл собой жалкое зрелище: перья только пробиваются сквозь красную сморщенную кожу, покрытую, как у всех детенышей, омерзительным желтым пушком, словно обесцвеченным перекисью водорода. С учетом отталкивающей внешности, делавшей его вдобавок одутловатым, Ларри предложил назвать его Квазимодо, и, так как имя мне понравилось, а связанные с ним ассоциации были мне неизвестны, я согласился. Еще долго после того, как Квазимодо научился есть сам и оброс перьями, на голове у него сохранялся этот желтый пушок, что делало его похожим на такого самодовольного судью в детском паричке.
В силу нетрадиционного воспитания и отсутствия родителей, которые бы научили его жизни, Квазимодо убедил себя в том, что не является птицей, и отказывался летать. Вместо этого он всюду разгуливал. Если у него возникало желание залезть на стол или на стул, он стоял рядом с опущенной головой и ворковал до тех пор, пока его туда не сажали. Он всегда с радостью присоединялся к общей компании и даже увязывался за нами на прогулки. Впрочем, от этого пришлось отказаться, поскольку тут было два варианта: или сажать его на плечо с риском испортить одежду, или позволить ему ковылять сзади. Но в этом случае приходилось из-за него замедлять шаг, а если мы уходили вперед, то раздавались отчаянное, умоляющее курлыканье; мы оборачивались и видели бегущего за нами вприпрыжку Квазимодо, который соблазнительно вилял хвостом и негодующе выставлял свою переливчатую грудь, глубоко возмущенный нашим коварством.
Квазимодо настаивал на том, чтобы спать в доме; никакие уговоры и распекания не могли его загнать в голубятню, которую я для него построил. Он предпочитал отдыхать в ногах у Марго. Со временем его пришлось выдворить на диван в гостиную, ибо стоило Марго перевернуться на бок, как он тут же ковылял наверх и с громким нежным воркованием усаживался ей на лицо.
Что Квазимодо птица певчая, обнаружил Ларри. Мало того что он любил музыку, так он еще, похоже, различал вальс и военный марш. Когда звучала обычная музыка, он подбирался поближе к граммофону и сидел с гордой осанкой и полузакрытыми глазами и тихо урчал себе под нос. Но если ставили вальс, он начинал нарезать круги, кланяясь, вращаясь и громко курлыча. В случае же марша – предпочтительно Сузы[1] – он расправлял плечи, выкатывал грудь и печатал шаг, а его воркованье становилось таким глубоким и зычным, что казалось, он сейчас задохнется. Столь необычные действия он совершал исключительно под вальс или военный марш. Но иногда, после затяжной музыкальной паузы, он мог так обрадоваться вновь заработавшему граммофону, что начинал исполнять вальс под марш и наоборот, но потом спохватывался и исправлял свою ошибку.