– Садитесь сюда, в это креслице, – сказала она, – мне надобно с вами поговорить.

– Я недостоин подобной милости, сударыня, и выслушаю вас стоя.

Она не настаивала, памятуя, быть может, что прежде никогда не была со мной столь любезна и ни разу не принимала в постели. Собравшись с духом, она продолжала:

– Муж мой проиграл вчера вечером в кофейне двести цехинов под честное слово; он полагал, что деньги у меня и сегодня он их заплатит, но я распорядилась ими, а значит, должна их для него найти. Я подумала: не могли бы вы сказать Мароли, что получили от мужа его проигрыш? Вот кольцо, возьмите, а первого января я отдам вам двести дукатов и вы мне его вернете. Сейчас напишу и расписку.

– Что до расписки – пусть, но я отнюдь не желаю лишать вас кольца, сударыня. И еще скажу вам, что господину Ф. надобно идти самому либо послать к держателю банка человека, а деньги я вам отсчитаю через десять минут, когда вернусь.

С этими словами я, не дожидаясь ответа, вышел, возвратился в дом господина Д.Р., положил в карман два свертка по сотне монет и отнес ей, а взамен сунул в карман расписку с обязательством уплатить деньги первого января.

Когда я повернулся, чтобы выйти, она, взглянув на меня, сказала – это доподлинные ее слова:

– Знай я, в какой степени вы расположены оказать мне услугу, полагаю, не решилась бы просить вас о подобном одолжении.

– Что ж, сударыня, на будущее знайте, что нет в мире мужчины, способного отказать вам в столь ничтожном одолжении, коль скоро вы сами об этом попросите.

– Слова ваши весьма лестны, но, надеюсь, больше мне за всю жизнь не случится попасть в столь скверное положение, чтобы пришлось испытывать их правдивость.

Я ушел, размышляя над ее тонким ответом. Она, против моего ожидания, не сказала, что я ошибаюсь: это повредило бы ее репутации. Она знала, что я находился в комнате господина Д.Р., когда адъютант принес ее записку, и, следовательно, мне было прекрасно известно, что она просила двести цехинов и получила отказ; но мне ничего не сказала. Боже! Как я был рад! Я все понял.

Я догадался, что она боялась уронить себя в моих глазах, и преисполнился обожания. Я убедился, что она не любит господина Д.Р., а он и подавно ее не любил; сердце мое наслаждалось этим открытием. В тот день я влюбился в нее без памяти и обрел надежду когда-нибудь завоевать ее сердце.

Едва оказавшись в своей комнате, я самыми черными чернилами замазал все, что написала госпожа Ф. в расписке, оставив лишь имя; затем запечатал письмо и отнес к нотариусу, с которого взял письменное обязательство хранить его и не выдавать никому, кроме госпожи Ф., по ее просьбе и в собственные руки. Вечером господин Ф. явился в мой банк, заплатил долг, сыграл на наличные и выиграл три-четыре дюжины цехинов.

Более всего в этой прелестной истории поразила меня неизменная взаимная любезность господина Д.Р. и госпожи Ф., а также то, что, когда мы снова повстречались с ним дома, он не спросил, чего хотела от меня его дама; ее же отношение ко мне с того случая совершенно переменилось. За столом, сидя напротив меня, она не упускала случая заговорить, и частенько вопросы ее понуждали меня с серьезным видом произносить всяческие забавные колкости. В те времена у меня был большой дар смешить, не смеясь самому, которому научился я у господина Малипьеро, первого моего наставника. «Если хочешь вызвать слезы, – говаривал он, – надобно плакать самому, но, желая насмешить, самому смеяться нельзя». Все поступки мои и слова в присутствии госпожи Ф. имели целью понравиться ей; но я ни разу не взглянул на нее без причины и не давал понять, что думаю лишь о том, как бы снискать ее расположение. Я хотел зародить в ней любопытство, желание самой угадать мою тайну. Мне надобно было действовать неспешно, а времени было предостаточно. Пока же я, к своей радости, наблюдал, как благодаря деньгам и примерному поведению обретаю общее уважение, на которое, беря в расчет мое положение и возраст, не мог и надеяться и которое не снискал бы никаким иным талантом.