временничества: они пишут здесь и сейчас и наполняют нашу эпоху теми интонациями, которые помогут новым поколениям понять нас. Стокгольм начала тысячелетия, вот что я чувствовал, глядя на них, и это было доброе и сильное чувство. Что звездный час многих из них пришелся на восьмидесятые-девяностые годы прошлого века, а теперь они отодвинуты в тень, меня нисколько не заботило, я искал не действительности, но магии. Из молодых писателей, прочитанных мной, мне понравился только Йеркер Вирдборг, в его романе «Черный краб» было нечто, поднимавшее его выше тумана из морали и политики, в котором заблудились остальные. Не то чтобы роман был потрясающий, но в нем есть поиск иного, в чем и состоит единственная обязанность литературы, все прочее остается на усмотрение авторов, только не это, и, когда они пренебрегают такой обязанностью, ничего, кроме презрения, им не полагается.

Как же я ненавидел их журналы! Их статьи. Гассилевски, Рааттамаа, Халльберг. Вот ведь ужасные писатели.

Нет, никакой «Академкниги».

Я остановился у перехода. На другой стороне, в пассаже, ведущем к пафосному универмагу «НК» с вековой историей, имелось маленькое кафе, я решил пойти туда. Хоть я и бывал там часто, но его высокий трафик и общая безликость обстановки позволяли в нем раствориться.

Свободным оказался столик у загородки перед лестницей вниз, в строительный магазин. Я повесил куртку на спинку стула, положил книгу на стол обложкой вниз и корешком в сторону, чтобы никто не подсмотрел, что я читаю, и встал в очередь в кассу. Работников за прилавком было трое, две женщины и мужчина, похожие, как родные брат и сестры. Старшая женщина – она в тот момент встала перед шипящей кофемашиной – внешностью и общим обликом напоминала журнальную картинку, и эта ее глянцевость почти полностью глушила желание, проклюнувшееся было во мне при виде ее пластичных движений за прилавком, как если бы мир, где обретался я, не поддавался соизмерению с ее миром, и так оно, видимо, и было. Никаких точек соприкосновения с ней у нас не было, за исключением взгляда.

Вот ведь черт. Снова-здорово.

Нет, я же собирался с этим завязать!


Я выудил из кармана мятую сотню и расправил ее в руке. Оглядел прочих гостей заведения. Почти все сидели в одиночку, сложив пакеты с покупками горой на втором стуле. Чистые, отполированные сапоги и туфли, костюмы с иголочки, пальто мужские и женские, там и тут меховой воротник, там и тут золотая цепочка, старческая кожа, старческие подведенные глаза в старческих, замазанных тональником глазницах. Кофе выпит, венская слойка с кремом съедена. Многое бы я отдал, чтобы узнать, о чем они думают, сидя тут. Каким видится им мир. А если они воспринимают его совсем не так, как я? И радуются удобству темных кожаных диванов, черной глади кофе и его горькому вкусу, не говоря уж о желтом глазке ванильного крема сверху вспученных пластин масляного слоеного теста? А вдруг у них в душе звучит осанна полноте мира? И они того гляди расплачутся от благодарности, что день подарил им так много? Взять хоть их магазинные пакеты, сколь они экстравагантны и затейливы, некоторые даже с продернутыми веревочками вместо обычных приклеенных бумажных ручек, как у пакетов из простых супермаркетов. А логотипы торговых марок, над которыми кто-то трудился дни и недели, вкладывал в разработку их все свои знания и опыт, получал замечания и предложения на встречах с другими отделами, переделывал, быть может, показывал друзьям и домашним, советовался, не спал ночами, потому что, конечно, эскиз кому-то не нравился, несмотря на всю креативность и изобретательность автора, но наконец логотип утвердили, запустили в производство, и теперь он красуется на пакете на коленях вон, например, той женщины лет пятидесяти с жесткими, крашенными чуть ли не золотом волосами.