Наверное, тогда я поняла, что дома нет и не бывает. Нет такого места. Сегодня дом есть, а завтра его нет. Да, будет другой дом, но это тоже будет не дом, а очередной адрес. Потому что всегда может прийти кто-то и прогнать. Я тогда стала плаксивой – бабушка поила меня травами и списывала мое состояние на падение с лестницы и ос.
Бабушка тоже стала другой. Мама всегда была серьезной, сосредоточенной. У нее появилась глубокая складка между бровями, будто она всегда сердится. Но я знала, что она не сердится, а думает. Бабушка же была смешливой, легкой, с гладким лицом, которое я считала самым красивым на свете.
Бабушка ходила хмурая, подолгу сидела у меня в комнате над своим секретером. Я засыпала под скрип ее пера по бумаге и стук о баночку с чернилами.
– Бабушка, ты чего? – спрашивала я.
– Не пишется, – отвечала она. – Не могу работать. Совершенно. Мне здесь не пишется! Ты не понимаешь. Не можешь понять. Не мое это место. – Она раздраженно хлопала крышкой секретера.
Это я понять могла. У бабушки были места, где ей писалось. На Ленина ей писалось прекрасно – она открывала окна, чтобы был сквозняк, придавливала листы чугунной сковородкой и иногда выходила на кухню «продышаться» – садилась на ящики с вещами дяди Шамиля и думала, уставившись в невидимую точку перед собой, забывая про свистящий чайник. Чайник свистел, пока соседка не заходила и не снимала его с газа. Бабушка даже не замечала, что в дом кто-то заходил.
Ей прекрасно писалось в редакции. По вечерам, когда все уходили. Окно ее кабинета выходило на старое мусульманское кладбище – даже забор был общим. И бабушка разглядывала в окно стелы, обращенные на восток, и думала. Она пила чай из граненого стакана в подстаканнике, грызла баранки, лежавшие на общем блюде, и работала. Иногда в кабинет заходил дядя Эльбрус, который курил сигареты «Казбек». Это была их дежурная шутка: «Эльбрус закурил Казбек». Две главные горы, два мужских имени – Казбек, ласково Казик, и Эльбрус – Брусик. Но тетя Бэлла звала мужа Элечкой, и это звучало очень трогательно и нежно.
Бабушка, прошедшая всю войну, так и не научилась курить и пить что-то крепче вина. Но ей нравились запахи крепкого дешевого табака и домашней араки. Эльбрус всегда курил в бабушкином кабинете. Она его даже не замечала.
Кстати, своего водителя бабушка называла полным именем. Она и свою дочь, мою маму, звала полным именем, еще когда та была младенцем. Не Олюней, не Ольгушей, не Лелей, только Ольгой. Представляете – звать младенца Ольгой? Зато у меня было много имен: для мамы – Марго или Маргарита, для бабушки – Маня, для соседей – Дидина, что означало «цветок», «цветочек». Я отзывалась на все, кроме одного – Мария. Мария была одна. Моя бабушка. И это имя, полное, нужно было заслужить. А я оставалась Дидиной, внучкой уважаемой Марии, дочкой падшей Ольги.
В общем, в новом доме бабушке не писалось. На работе она уже не могла задерживаться – замужняя женщина должна была идти к мужу. И бабушка отбрасывала с раздражением лист за листом. Ничего. Просто ступор. Она искала себе место – усаживалась то на зимней кухне, то на летней. Но никак. Она даже стул не могла себе подобрать. Старый, с Ленина, она сдала сельсовету, а попросить назад не решалась.
Я видела, что бабушке плохо. Она часто держалась за сердце, пила капли. Мама стала привозить лекарства – тоже видела, что бабушке нехорошо.
– Что сделать? Скажи. Что ты хочешь? – спрашивала мама.
– Ничего. У меня все есть. У меня же есть свой дом. Нужно просто приспособиться, – отвечала бабушка.