Построение таких и подобных высказываний является работой антиномической по определению. Тогда текст одними лексикографическими и стилистическими определителями отягощается в одну сторону, например, к собранию «архаичных» предложений, представляя то, что идет из глубокого прошлого. Другими забегает вперед в фиктивное «будущее», что имитирует понятия ad hoc[18] выдуманные, через неологизмы, внушающие существование состояния вещей, которых нет, но которые когда-нибудь могли бы появиться. Еще одни определители уводят «в сторону» – значит вообще не подлежат диахронически сегментированной классификации, поскольку неизвестно, что с ними делать в порядке хронологии. Предложение, словно разрываемое противоречивыми решениями семантического рецептора одновременно в разные стороны, «повисает» в состоянии неопределенности локализации. Благодаря этому эффекту, в свою очередь, может либо возникнуть взаимодействие с его главным значением (откуда именно растущая автономия, суверенность «языков создаваемого универсума»), или же может возникнуть противостояние на правах насмешки, созданной с помощью языка, или злословия (это когда лингвистический «универсум» был призван к существованию не только противоречиями определителей, но, сверх того, сам на противоречиях строится, сам себя ими отрицает, сам себе противоречит). Тогда – во втором случае – даже направление острия злословия, иронии, насмешки в какую-либо внеязыковую сторону оказывается делом сложным. В такой ситуации модальность текста как бы замыкается в себе, так что эмоциональный заряд – названной насмешки, скажем, – не получает никакого десигнативного выхода, но эта эмоциональность разливается по тексту и в нем «сидит». Я предлагаю как образец таких механизмов изучить, например, тексты Кафки, которые, как известно, переливаются эффективными «обертонами»: не всегда они прочитываются как грустные, погруженные в угнетающее метание; они могут вызывать даже веселье, которое вызывали у первых слушателей фрагменты «Замка».
V
Мы говорим об этом потому, что такие ситуации довольно часто встречаются в художественной литературе, и вместе с тем в них одиночество творца и исследователя его текстов достигает вершины. Ибо речи нет о том, чтобы такие «обертональные» отношения, подшитые в области семантических задач антиномичностью, представляли объект исследовательской работы лингвистов или логиков. Они ведь противоречий боятся больше, чем черт святой воды! Они еще так далеко не добрались, а потому в этой обширной области литераторы сообща с литературоведами не должны слушать лингвистов, и тем более они не могут надеяться на помощь. А ведь известно, что литературный шедевр (и одновременно порядок определения беллетристического высказывания) очень часто несет в себе такие особенности лексики, синтагматики, стилистики, которые – будучи для теории языка в строгом понимании сущностями неуловимыми, для логика же обреченными на изгнание – представляют одновременно для любого поэта, писателя и критика серьезные реальности первостепенного значения.
Тогда мы одиноки там, где правит противоречие или только его тень. Ситуация одновременно и удобная, если не надо в ней проявлять покорность по отношению к авторитетам, и опасна, ибо нет ничего хуже, чем поспешное теоретизирование ad hoc там, где нет критериев истинности и достоверности. А ведь чем же иным являются зачастую толкования сочинений, если не теориями ad hoc подготовленными для того и так, чтобы семантическая «экология» произведения подверглась явному и полному опознанию? Когда автор повсеместно известен, когда его сочинения представляют в сознании критики образцовую систему – эта «экология» сама устанавливает сплоченную, коллективно критикой вознесенную систему. Зато когда автор не достиг такого ранга, конкретная критика его единичных сочинений становится отдельными «недостатками», которые в общем собрании не проявляют никакой закономерности, никакой согласованности. Иногда вокруг сочинения возникают «экологии», внутренне противоречивые (таким embarras de richesse