В младые годы сын сапожника Мойши Горского был отдан в ученики в одну из московских типографий. Постигал он там не только азы печатной профессии, но и науку революции: таскал шрифт для подпольных газет, тихонько носил за пазухой гранки, участвовал в ночной печати. Приходилось ему убегать от городового, пригибаясь под тяжестью газетных пачек, и даже живого Ленина однажды видеть довелось, хотя Злата никогда в эти рассказы до конца не верила.
В партию большевиков Лева Горский вступил еще до революции, в 1916 году, и был, как и положено, ее преданным сыном. Он любил вспоминать, что революция дала ему, еврейскому мальчику из бедной семьи, возможность получить высшее образование. На всю жизнь он остался верен выбранной специальности и, закончив полиграфический институт, вернулся в свою родную типографию, где медленно, но неуклонно пошел вверх по карьерной лестнице.
Женился Левушка тоже рано. Уж больно стреляла в него глазами соседская Ривка, уж очень сладко было любиться с ней на чердаке родного дома, где в подвале орудовал дратвой его отец. А уж когда живот у Ривки, что называется, полез на нос, пришлось прикрывать грех браком. Левушка до самой смерти вспоминал, как всю свадьбу простоял, не в силах присесть – порот был отцом за грех беспощадно, несмотря на партбилет.
Через четыре месяца после свадьбы Ривка родила Левушке сына Мишу. На дворе стоял 1921 год.
А в тридцать третьем главный инженер крупной московской типографии, коммунист с дореволюционным стажем, верный муж и отец Лев Горский, что называется, пропал. Пороть за новую любовь его было уже некому – Мойша Горский к тому времени уже пять лет лежал, завернутый в саван по обычаям предков, в сырой земле. И знал Лев Моисеевич, что ничем хорошим не кончится охватившее его любовное безумие, да сделать ничего не мог. Шел, как овца на заклание, как бык на веревочке, прыгал как цирковой тигр в горящее кольцо, да и вообще вытворял любые фокусы, лишь бы только заслужить благосклонность Веры. Верочки. Верушки. Верунчика. Невозможной, безумной, горячечной своей любви.
Как бы ни казалось это странным, в первую очередь самому Льву, одна из первых красавиц Москвы, дочь известного адвоката, ответила на его чувства и стала его второй женой. С чувством глубокой вины, но и с непреклонной решимостью уходил он из дома, где на пороге в позе неизбывного горя стояла Ривка.
Наперерез уходящему отцу кинулся двенадцатилетний Миша с недетским совсем криком: «Папочка, не уходи!» Но ведомый чужой путеводной звездой Лев Моисеевич сделал то, о чем потом не мог вспоминать без содрогания, – перешагнул через лежащего на полу сына и ушел, убежал постыдно в новую, яркую, прекрасную жизнь.
– За это и поплатился, – с горечью говорил он на излете жизни, усмехаясь безвольным старческим ртом.
Расплачиваться пришлось в тридцать седьмом. Когда в Веру, звезду всех великосветских московских приемов, влюбился полковник НКВД. Неминуемость своего скорого ареста Горский чувствовал спинным мозгом и все равно оказался не готов к ночному черному «воронку», а главное – к тому, что было потом: к ночным пыткам светом в глаза, нескончаемым побоям, облыжным обвинениям в изготовлении вражеских листовок, своей подписи под согласием в том, что да, виноват. А главное – к тому, как быстро отказалась от него Вера. Развелась с врагом народа, публично отреклась и утешилась в объятиях того самого полковника.
– Вы никогда ее больше не видели? – затаив дыхание, спросила Злата, когда Горский как-то стал рассказывать эту историю. Они были в двухкомнатной, аккуратно прибранной и светлой квартире Левушки и Фриды вдвоем. Фрида Яковлевна отдыхала в санатории, а Льва Моисеевича внезапно разбил жестокий радикулит. Он даже за стаканом воды встать не мог, и бабушка приходила его кормить и развлекать. В тот день ей срочно понадобилось на работу, поэтому в сиделки откомандировали двенадцатилетнюю Злату.