– Помню. Я часто к вам приезжала после больницы.

Она хрумкнула яблоком и замолчала, думая о чем-то своем. Хохлу на секунду пришло в голову, что вот сейчас можно задать ей вопрос об этом Церпицком, но потом, взглянув на бледное Машкино лицо, решил, что не стоит торопиться. Не сейчас.

Он взялся за приготовление мисо-супа и лапши, чем несказанно удивил свою приятельницу – та знала о нем многое, но вот то, что он прекрасно готовит японские блюда, явилось открытием.

– Ну а как ты думала? – помешивая в кастрюльке ложкой, вздохнул Женька. – Имея женой Марину Викторовну, еще не то выучишься делать. Она ж меня, как болонку, дрессирует.

– Ой, да прекрати, – отмахнулась Маша, грызя яблоко. – Это тебе вечно мерещится. Ты сам, по своей воле и по собственному желанию делаешь все, что ей нравится. Если хочешь знать, так она дорожит тобой, как никем.

– Заметно, да? Меня вот уже три недели нет в Англии – ты слышала хоть один телефонный звонок от нее? – Женька отложил ложку и взялся за острый нож-тесак и креветки.

– Три недели?! – ахнула потрясенная Маша. – Это что же у вас такое стряслось, что ты три недели в бегах?!

– Кто сказал – в бегах? – Хохол невозмутимо резал креветки, превращая их в фарш. – Может, в изгнании.

Маша внимательно посмотрела на него, но Женька не отреагировал, словно для него не существовало сейчас ничего важнее мелко порезанных креветок. Он сбросил полученную массу в кастрюлю и отвернулся к раковине, зашумел водой.

– Женька… я, может, не понимаю чего-то, – осторожно начала Маша, – но ты объясни… вы ведь мне не чужие совсем. Я так переживаю, когда вы ссоритесь, мне неприятно слышать об этом и еще больше неприятно быть свидетелем. Почему даже через столько лет вы никак не поймете, что у вас обоих нет никого на этом свете? Теперь-то уж точно никого… Как можно настолько не беречь друг друга, не хранить то хрупкое, что есть между вами?

Хохол вдруг брякнул ножом о стенку раковины и резко развернулся лицом к Маше, так, что ее обдало ветром:

– Машка, вот ты добрая – дальше некуда. Прямо крыльями сейчас захлопаешь! Мне при тебе даже матом крыть неудобно, чтобы святость твою не измарать ненароком! – негромко и зло заговорил он, заставив Машу невольно отпрянуть к окну. – Ты вот все в хорошее веришь, да? А где оно, хорошее-то это? Вот во мне – где, а? Я народу положил столько, что тебе эту кучу трупов даже не представить – воображения не хватит! А ты сидишь со мной в одной квартире, и даже в голову тебе не приходит, что меня бояться нужно – бояться, а не в дом пускать, понимаешь?! И Маринка – такая же! Такая же – и потому со мной! И хлещемся мы постоянно как раз потому, что все стараемся примерить на себя шкуру «нормальных людей», а она мала нам, шкура эта – и мне, и ей! Не по размеру, понимаешь? И когда начинает она давить со всех сторон, душить так, что глаза из орбит лезут от «нормальности», – на ком отыграться? Правильно – на самом близком, на том, за кого порвать и убить в случае чего не задумаешься. Потому и происходит вся эта свистопляска у нас.

Он тяжело задышал и вышел в коридор за сигаретами, долго шарил в карманах куртки в поисках пачки и зажигалки, а когда вернулся, Маша сидела с прикуренной уже сигаретой и смотрела на него насмешливо.

– Выступил? Полегчало? Ты что же – меня решил напугать? Меня?! Очень страшно, Женя. Поджилки затряслись. Я еще и не такое видела, так что не пыжься особо-то, вдруг лопнешь?

Он захохотал первым, признавая свою неправоту и глупость нелепой и необоснованной бравады. Действительно, кому он предлагал бояться? Мышке, отсидевшей в заложниках у Ашота с прикованной к батарее рукой? Мышке, попавшей однажды прямо из клуба в СИЗО с пакетиком героина, заботливо подброшенным в карман ее джинсов? Мышке, чувствовавшей холод пистолетного ствола кожей лба на работе, когда она пыталась не впустить в палату разъяренного охранника одного криминального авторитета? Глупо и как-то совсем не по-мужски – как будто рисовался перед чужой девчонкой, чтобы склеить ее на часок-другой.