– Талант важнее эрудиции, – утверждал поэт. – Эрудицию возможно приобрести, но талантливости научить невозможно. Гений готов к созданию шедевров уже в пять лет. Моцарт…
Сеня охал, вскрикивал, дергал себя за ухо, схватившись руками за голову, убегал в другую комнату, призывал там в свидетелей Аллу и Анну… Возвращался, кричал о всеобщем упадке культуры, о нечесаных молодых недорослях с неизлечимой манией величия, но ни единое его слово не достигало цели. «Он хочет, чтобы я был такой же, как он, смирный гражданин, чтоб получил от жизни в зубы кооперативную квартиру, подержанную Аллочку, которая перебесилась с другими, а с Сеней отдыхает от буйной молодости, чтоб я знал свое место, как он… Хуй-то», – думал Эд. Все нормальные люди, встреченные им в жизни, старались его исправить, наставить на путь истинный, сомневались в искренности его порывов. Чем хороша Анна, что, как подлинная «шиза», она не исправляет его и не делает ему замечаний. «Анна знает, что я не просто еще один юноша, пишущий стихи, – что мои стихи особенные. Если мы и ругаемся иногда, то только по поводу моего пьянства. И она права – я должен пить меньше…» Сеня же – неудачник, у него не хватает храбрости быть личностью. Он боится. Эд перестал ездить с Анной к Письманам, хотя в последний визит даже получил некое садистское удовольствие от того, что высмеял детские мемуары Письмана. Сеня с ностальгической грустью рассказывал собравшимся о том, как он лепил и пек вместе с приятелем пирожки с начинкой из дерьма.
У Бахчаняна уже появились в Москве приятели, и он познакомил Эда с некоторыми из них. Серым ноябрьским днем снег срывался было сухими макаронинами с неба, но тотчас же прекращался вдруг. Они отправились в старые, деревянные, но уже перекореженные кое-где бульдозерами кварталы – в Текстильщики. Старая деревянная жизнь соседствовала бок о бок с новой железобетонно-скучной жизнью. Художник Гробман жил еще в старой жизни на втором этаже деревянного дома, серого от старости и снега, дождей и солнца Москвы. Гробман встретил их в сапогах. Усатенький, самоуверенный, держащийся свободно худой типчик понравился Эду.
В плотно охваченной полками с книгами, иконами и картинами комнатке Эд прочел свои стихи москвичу.
– Подожди! – сказал Мишка. – Ирка! – позвал он жену. – Иди-ка сюда! Тут человек гениальные стихи привез!
Ирка Врубель-Голубкина – молодая девушка с выпуклыми глазами и мокрым ртом – вошла и тихо стала у двери, так как поместиться в комнате четверым было невозможно.
Эд прочитал множество стихотворений. И почти каждое Мишка сопровождал причмокиванием, как бы разжевывая и смакуя, цокал языком, поглядывал то на жену, то на Бахчаняна, словно это он сам написал читаемые Эдом стихи. «Вот, – время от времени обращался он к присутствующим, – просто и ярко сделано. Невымученно. Не то что наши дрочилы…» Эд запомнил кладбищенскую фамилию Гробмана и зачислил его в разряд друзей. Однако стихи самого Гробмана, прочитанные тогда же, Эду не понравились. Показались слишком сухими и лакированными. Выдроченными. Сидя в Беляево, он думал о Гробмане, но ехать к нему опять почему-то медлил.
В другой раз Бахчанян сводил его в редакцию самого левого в Москве журнала «Знание – сила». Пожав руку десятку художников и запомнив лишь одного – главного художника газеты Соболева по причине хромоты, трубки в зубах и потому, что вел он себя грубо и насмешливо. Эд понял, что журнал этот ему не нужен, а он не нужен журналу. «Знание – сила» приняло несколько рисунков Баха, Бах чувствовал себя в журнале, как рыба в воде. Сообщник других художников, он говорил с ними на одном языке. Профессиональном. «А где мои собратья по профессии?» – спросил себя Эд. Следовало их найти.