Ростопчин же в своих афишах, ссылаясь на Кутузова, твердил, что Москва сдана не будет. И оставшиеся к тому времени в Москве люди ему верили, как отцу родному, да и как было не поверить, читая, его пламенные призывы от 30–31 августа:
«Братцы! Сила наша многочисленна и готова положить живот, защищая отечество, не пустить злодея в Москву. Но должно пособить, и нам свое дело сделать. Грех тяжкий своих выдавать. Москва наша мать. Она вас поила, кормила и богатила. Я вас призываю именем Божией Матери на защиту храмов Господних, Москвы, земли Русской. Вооружитесь, кто чем может, и конные, и пешие; возьмите только на три дни хлеба; идите со крестом; возьмите хоругви из церквей и с сим знамением собирайтесь тотчас на Трех Горах; я буду с вами, и вместе истребим злодея. Слава в вышних, кто не отстанет! Вечная память, кто мертвый ляжет! Горе на страшном суде, кто отговариваться станет!
…Я завтра рано еду к светлейшему князю, чтобы с ним переговорить, действовать и помогать войскам истреблять злодеев. Станем и мы из них дух искоренять и этих гостей к черту отправлять. Я приеду назад к обеду, и примемся за дело: отделаем, доделаем и злодеев отделаем.
Генерал-губернатор своими дружескими посланиями так приучил простой народ верить ему, что, действительно, – 31 августа народ собрался, но, не дождавшись своего градоначальника, разошелся: «Народ был в числе нескольких десятков тысяч, так что трудно было, как говорится, яблоку упасть, на пространстве 4 или 5 верст квадратных, кои с восхождением солнца до захождения не расходились в ожидании графа Растопчина, как он сам обещал предводительствовать ими; но полководец не явился, и все, с горестным унынием, разошлись по домам», – писал очевидец.
В Москве к концу августа остались самые стойкие поклонники Ростопчина, некоторые даже пытались сохранять видимость спокойствия и светской жизни. Так, 30 августа в Благородном собрании был дан бал-маскарад, народу, правда, наскребли немного. Наверное, все остальные пошли смотреть оказавшийся последним спектакль «Наталья, боярская дочь», что показывали в театре на Арбатской площади.
Те же, кто жил не по афишам графа, начали выезжать еще в июле 1812 г. Очень многие москвичи, имевшие что вывозить, а главное на чем, именно после сдачи Смоленска потянулись из Москвы. И здесь мы вновь обращаемся к Толстому, назвавшему поведение москвичей в те летние месяцы 1812 г. проявлением «скрытого чувства патриотизма». Автор «Войны и мира» пишет, что чувство это, присущее различным слоям русского общества, заставило людей выезжать с тем, что они могли с собой захватить, бросая дома и имущество. Выезжали потому, что для «русских людей не могло быть вопроса: хорошо или дурно будет под управлением французов в Москве. Под управлением французов нельзя было быть: это было хуже всего». Благодаря тому, что жители покинули Москву, и «совершилось то величественное событие», пишет Лев Толстой.
Величественность события (и московский пожар также относится к подобным) определялась и возможными последствиями поражения России в войне. Они, эти последствия, не заставили бы себя ждать. Это и непосильные контрибуции, и обязанность содержания французских гарнизонов, которые Наполеон непременно бы посадил на шею российскому народу, и французские таможни в крупнейших портах, и отторжение Украины, Белоруссии, Прибалтики, а главное – потеря независимости, за которую так часто и с кровопролитными потерями сражались наши предки. Через призму столь ужасных последствий поражения сожжение Москвы не выглядит таким уж катастрофичным. Так, похоже, думал и Кутузов, провозгласивший, что «с потерей Москвы еще не потеряна Россия, с потерею же армии Россия потеряна».