Два портрета Кати Корниловой работы Луканова украшали лучшие салоны художественной элиты Москвы. Один из них словно был в ауре древнерусских царевен, милосердных и благостных, подобно самой Анастасии, первой жене Ивана Грозного, которая смягчала страшный нрав царя: при ней он еще не был Грозным.
Сам художник и творец этих портретов смирно сидел в углу, блестящими безумными глазами поглядывая на Катю. Был он почему-то в пальто, которое приходилось ему чуть ли не до пят. Катя пришла не одна, а как всегда, со свитой: за ней тянулась целая цепь «мамасек» или ее душевных поклонников и поклонниц, которых она пригревала своим существованием и вводила в круги неконформистской Москвы. Это были совсем молодые люди, неофиты, лет 19–20, которые еще тянулись к необычному. Некоторые из них впервые были на вечере у Олега и им торжественно подносился штрафной стакан водки – знак внешнего посвящения. Выделялась Верочка Тимофеева, самая молоденькая. Пухлая и доверчивая, она чуть не плакала от радости, и светилась, что здесь можно по-духовному выпить и поговорить о Боге. Она с любопытством поглядывала на человека, что-то шептавшего об антропософии Андрея Белого…
Катя – такое уж наступило у нее время – жила одна, свободная, но недоступная, хотя ее и окружали многочисленные поклонники, из которых она выделяла Глебушку Луканова.
– Что ты в нем нашла? – сказала ей как-то Тоня Ларионова, любовница Олега. – Может быть, он и великий художник, но сам как дитя. В нашем мире есть другие великие: сильные…
– Мне такие великие не нужны, – ответила ей по-теплому Катя. – Они без меня обойдутся. Я вот малышей люблю пригреть, им тепло сердечное давать. Им много не надо, Тонюша – ласковое словцо, чайком угостить, да иной раз о Царствии Небесном потолковать. А ведь тем великим я вся нужна: они жадные, избалованные. Я ведь и Глеба Луканова, из великих, терплю только потому, что он на них не похож: весь в соплях, пьяница, плачет часто, и по арбатским магазинам по вечерам побирается: на водку просит… Так-то вот, Тонюша.
И Тонюша, усмиренная, отошла.
Вообще поклонницы Олега – красивые, чуть-чуть высокомерные, холено-стройные – были противоположностью «мамаськам» Кати, бедным, утомленным и мечтательным…
…Олег только что кончил читать свои стихи – и все еще длилась тишина.
– Извел, извел ты нас своими стихами! – вдруг заголосил Закаулов. Около него лежал стакан из-под вина. – Что-то в твоих ритмах захватывает… Ритмы, ритмы – вот в чем дело.
– Олег, почему я всегда вспоминаю детей после ваших стихов? – раздался голос из тьмы.
– Водки, водки, водки! – завопил кто-то из угла.
– Да причем здесь дети!? – закричали рядом. – Здесь просто мастерство… Олег, прочтите еще!
– Не надо смысла, только не надо смысла! – забормотала белокурая девушка, очутившаяся около Верочки Тимофеевой. – Не надо смысла: от него страшно! Пусть от стихов остается только музыка. Только музыка. Не хочу смысла!
– Да нет же, смысл здесь усиливает музыку. Музыка тогда еще больше рвет душу! – выкрикнул Закаулов. – Как ты не понимаешь!
– Не могу я, не могу! Я должен выпить от всего этого! – застонал худой моложавый парень по имени Коля, и тут же исчез с бутылкой водки за шкафом. Он почему-то очень любил этот шкаф и иногда садился на него верхом, чтобы выпить там и послушать стихи.
Олег привык к подобной реакции и сам пьянел от нее. Он часто испытывал то же, что и слушатели, и ему хотелось читать, читать и читать, чтобы выхлестнуть все, и опьянеть от этого, и вознести свою душу куда-то вверх. Он чувствовал в себе смесь ярости и восторга. Кругом него были свои; кто лежал на полу, кто сидел у стола, какая-то группка облепила вольтеровское кресло. Всюду были разбросаны бутылки водки, пива, вина и необильная, скорее спартанская закуска: черный хлеб, лук, кусочки сыра. Но водки было в невероятном количестве: вдоволь хватало на всех.