Голос сэра Оливера прервал воспоминания Розамунды.

– Но оставим это, – сказал он, – и вернемся к нашей истории. Я дал убежище этому малодушному трусу и тем самым навлек подозрения на себя. А поскольку у меня не было возможности оправдаться, не выдав его, я молчал. Подозрение обратилось в уверенность, когда женщина, с которой я был обручен, с поразительной легкостью поверила самым гнусным слухам обо мне и, не обращая внимания на мои клятвы, открыто разорвала нашу помолвку, таким образом признав меня перед всеми убийцей и лжецом. До сих пор я излагал факты. Ну а теперь выскажу предположение. Оно основано на догадках, но попадает в самое яблочко. Негодяй, которому я предоставил убежище и служил ширмой, судил о моих душевных качествах по собственным меркам. Он боялся, что я не справлюсь с новой ношей, легшей мне на плечи; боялся, что я не вынесу ее тяжести, все открою, приведу доказательства и тем самым погублю его. Его страшило, что я могу рассказать не только о его ране, но и об одной подробности, которая могла иметь для него еще более пагубные последствия. Я говорю о некоей женщине – блуднице из Малпаса. Она могла бы рассказать про соперничество, вспыхнувшее из-за нее между убийцей и вашим братом. Ведь стычку, приведшую к гибели Питера Годолфина, вызвала низкая, постыдно грязная причина.

– Как вы смеете клеветать на умершего! – впервые прерывая Оливера, воскликнула Розамунда.

– Терпение, сударыня, – приказал корсар. – Я ни на кого не клевещу. Я говорю правду об одном мертвом с целью открыть правду о двух живых. Выслушайте меня до конца! Я слишком долго ждал и много перенес, чтобы все рассказать вам. Итак, этот негодяй вообразил, что я ему опасен, и решил избавиться от меня. По его наущению меня однажды ночью похитили и доставили на корабль, чтобы отвезти в Берберию и там продать в рабство. Такова правда о моем исчезновении. А убийца, которого я спас столь дорогой ценой, устранив меня, извлек гораздо большую выгоду, нежели сам на то рассчитывал. Одному Богу известно, была ли надежда на такую удачу еще одним искушением, побудившим его отделаться от меня. Со временем он унаследовал мои владения, а потом и место в сердце неверной, бывшей некогда моей невестой.

Наконец Розамунда очнулась от ледяного оцепенения, в котором до сих пор слушала рассказ Оливера.

– Вы говорите… что… Лайонел?.. – Голос ее прервался от негодования.

И тут Лайонел вскочил и выпрямился во весь рост:

– Он лжет! Он лжет, Розамунда! Не слушайте его!

– А я и не слушаю, – ответила Розамунда, делая несколько шагов по террасе.

Краска залила смуглое лицо Сакр-аль-Бара, и его взгляд, загоревшись гневом, обратился на Лайонела. Не говоря ни слова, корсар угрожающе направился к молодому человеку; тот в страхе попятился от него.

Сакр-аль-Бар схватил брата за руку и сжал ее своими стальными пальцами.

– Сегодня мы добьемся правды, даже если нам придется вырвать ее из вас раскаленными клещами, – проговорил он сквозь зубы.

Он выволок Лайонела на середину террасы, где стояла Розамунда, и заставил его опуститься на колени.

– Вам что-нибудь известно об искусстве мавританской пытки? – спросил он. – Возможно, вы слышали про нашу дыбу, колесо или «испанские сапоги».[77] Все это – не более чем орудия сладострастного наслаждения в сравнении с берберийскими приспособлениями для развязывания упрямых языков.

Розамунда сжала руки и, побелев от напряжения, застыла перед корсаром.

– Трус! Изверг! Низкий отступник! – восклицала она.

Оливер отпустил руку брата и хлопнул в ладоши. Не обращая внимания на Розамунду, он смотрел на дрожащего от страха Лайонела, скорчившегося у его ног.