Однажды, в самый глубокий час ночи, когда темнота развернулась во всю свою длину и ширину, он выбрался из кровати, подошел к столу. Маленькому столику у окна. В молочно-предрассветном сумраке, забрызганном последними звездами, он рисовал. Лицо матери, когда она была особенно ранимой, когда приходила к нему в комнату, думая, что он спит и не видит ее, когда она смотрит на него и пытается понять, что принесла в мир. Лицо отца, всегда перекошенное гневом. Таким глубоким, тайным гневом. Лицо незнакомца. Этот рисунок он скомкал, а потом разгладил и отложил в сторону.

Мое лицо. Лицо друга, всегда смотревшего на него с любовью.

Каждый набросок был сделан аккуратно и точно. Он старался освободить память от этих лиц, перенеся их на бумагу. Отмечал свое имя на краю каждой страницы, вновь и вновь – Ленни, Ленни, Ленни. Он отпускал свои воспоминания. Так он становился легче. Так сон забирал его и уносил в темное, пустое место, где можно было отдыхать вечно.


Из всех вечеринок, на которых я побывал, я помню одну.

Помню особенно четко.

По нескольким причинам.

Она проходила в районе Гудзон-Лайнс, районе шатких многоэтажных домов, плотно сбившихся вместе, недалеко от широкого, медлительного канала, забитого мусором. Тихими вечерами воздух наполнялся болезненно-сладким запахом разложения.

Похоже, никто не возражал.

Дети играли в бадминтон на тротуаре, женщины толпились у палаток с овощами, теребя папайю, огурцы и помидоры, пузатые мужчины в жилетах и саронгах лениво слонялись без дела, скромно одетые девушки шли домой после лекций.

Жизнь с вечным запахом разложения.

Пожалуй, ко всему можно привыкнуть.

Мы с Калсангом ехали по разбитой дороге на велорикше.

– Тут, – сказал он. Мы остановились перед домом бисквитного цвета, с узкой темной лестницей. Поднялись, спотыкаясь о спящих собак и мешки с мусором, в квартиру на пятом этаже. Из-за двери раздавались глухие, свинцовые звуки музыки.

Даже сейчас, прежде чем войти в комнату, где проходит вечеринка, я какое-то время стою у двери, прислушиваюсь и думаю, что лучше мне было бы не приходить. Я чувствую, что вторгаюсь в какой-то тайный ритуал племени, к которому не принадлежу.

Мы вышли на большую террасу, усеянную людьми – кто сидел в темном углу, кто со стаканом в руке стоял у перил. Казалось, все, кроме моего соседа по комнате, были мне незнакомы. Люди окликали Калсанга, здоровались с ним, спрашивали, есть ли у него «похавать».

Магнитофон в углу лил мелодию в теплый ночной воздух: но это лишь сладкий, сладкий сон, моя детка… – несколько человек из толпы, качавшейся в такт, подпевали. Я закрою глаза, ты придешь меня забрать.

Я стоял у «бара» – шаткого деревянного стола, заваленного стаканами и крышками от бутылок – и смотрел, как другие танцуют. Здесь нет начала и нет конца…

Я сейчас вернусь, – сказал Калсанг и пропал до конца вечера. Я налил себе холодного пенистого пива.

За моей спиной между вершинами деревьев и проводами мелькали огни города. Интересно, подумал я, виден ли отсюда мемориал восстания? Высоко над деревьями. Дорога внизу, залитая оранжево-желтым светом ламп, начала пустеть. Мимо прошли несколько пар, совершавших вечернюю прогулку. Уличный торговец бойко что-то продавал. Бездомные собаки подозрительно кружили друг перед другом.

Музыка вскоре сменилась, в динамиках зазвучало что-то громкое и оживленное. Танцующие ритмично двигались все быстрее и быстрее. Цеплялись друг за друга, толкались, вопили, пока песня не закончилась и они не повалились друг за друга, разбив чары. К стене рядом со мной бросилась девушка, хохоча и тяжело дыша. Это была Титания. Ее короткие волосы прилипли ко лбу и шее потными кудряшками. Я мельком взглянул на нее – топ, темно-красный, как вино, не доходил до джинсов, в животе мелькнула маленькая искорка – колечко в пупке. Внезапно мне захотелось – пиво быстро ударило в голову – взять его в рот.