Эмили почувствовала себя нелепо, сообразив, какой открытой и радостной выглядела, собираясь произнести его имя. Но в чем дело? Почему она не нравилась ему больше? Они вроде бы так заинтересовали его тогда, при рождении Гины.

Леону она ничего не сказала. Он, глядишь, и рассердился бы – с ним ничего заранее не знаешь. Эмили решила, что в любом случае это была просто-напросто необъяснимая встреча – бессмысленная, и раздражать ею Леона не стоило.

В общем, началось все неудачно, можно так сказать. Был момент, когда они могли во всем разобраться честно и откровенно, – был да сплыл. После нескольких подобных инцидентов (разделенных неделями, если не месяцами), когда то одно, то другое мешало им подойти к этому человеку и поздороваться с ним самым естественным образом, обоим стало казаться, что события развиваются, следуя собственным законам. Теперь уже ничего не поправишь. По-видимому, этот человек был сумасшедшим – по крайней мере, одержимым непонятно чем. (Эмили теперь вздрагивала, вспоминая, что это он принимал Гину.) И все же, как отмечал Леон, никакого вреда он не причинил. По правде говоря, Эмили, считал Леон, слишком уж переживает. Нужно просто привыкнуть к этому человеку как к чему-то неотвратимому. Он никогда им не угрожал и даже близко к ним не подходил, потому жаловаться было не на что. Он такая же часть внешней обстановки их жизни, как стоящие вдоль Кросуэлл-стрит одинаковые дома, или запыленные, хилые, умирающие от выхлопов автомобилей деревья, или куклы в муслиновых саванах, висящие на крюках в чулане тыльной спальни.

2

Сейчас, зимой, работы у них стало поменьше. В рождественскую пору пришлось немного попотеть (праздничные базары, детские праздники в богатых семьях), однако ни ярмарок под открытым небом, ни шумных гуляний, на которых они выступали летом, не было. Эмили использовала это время, чтобы соорудить новую сцену – деревянную, на петлях, складную, – починить некоторых кукол, сшить для них новые костюмы. Нескольких она заменила, что привело к обычному вопросу: как поступить со старыми? Они представлялись ей чем-то вроде мертвых тел – нельзя же взять и выбросить их в мусорный бак. «Пусти их на запчасти, – неизменно советовал Леон. – Сохрани глаза. И нос этот тоже, уж больно хорош». Приставить рябой пробочный нос бабушки Красной Шапочки другой кукле? Не годится. Это будет неправильно. Да и как разодрать бабушкино лицо? Эмили уложила ее в картонную коробку рядом с обшарпанной Красавицей из «Красавицы и чудовища» – самой первой из ее кукол. Сейчас у них была уже третья Красавица, куда более сложная, с лицом, сшитым из ткани. Куклы изнашивались не от представлений – причина была в детях, которые подходили к ним по окончании спектакля и похлопывали кукол по парикам, гладили по щекам. Лицо Красавицы посерело от следов детских ладошек, а желтые волосы излохматились и выглядели просто ужасно.

Куклы занимали целую комнату – пустую тыльную спальню с уходящими в потолок облезлыми серебристыми трубами. По одной стене расползалось желтое пятно от дождевой воды, рама окна была закрашена так, что и не открывалась, стекла обросли уличной копотью. Когда на них падал после полудня солнечный свет, они словно покрывались белой матовой пленкой. Деревянный пол награждал коленки Гины занозами и чернил ее ползунки. Фаянсовый дверной шишак покрывала сеточка трещин, а сама дверь висела на петлях криво. Эмили, работавшая дотемна при свете настольной лампы с гнущейся шеей, видела под этой дверью не полоску падавшего из коридора света, а клинышек, похожий на длинный кусок круглого пирога.