чего-то, что можно выразить несколькими строками, вместить в энциклопедию, чтобы люди, прочтя ее, сумели понять, что море конечно, что независимо от происходящего вокруг него, независимо от…

– Бартльбум…

– Да?

– Спросите меня, зачем я здесь. Зачем.

Молчание. Замешательство.

– А я не спросил?

– Спросите сейчас.

– Зачем вы здесь, мадам Девериа?

– Чтобы вылечиться.

Снова замешательство. Снова молчание. Бартльбум берет чашку. Подносит ее к губам. Она пуста. Ой. Чашка возвращается на место.

– От чего?

– Это особая болезнь. Неверность.

– Простите?

– Неверность, Бартльбум. Я изменила мужу. И муж считает, что морской климат укротит страсть, морские просторы укрепят нравственность, а морское успокоение поможет мне забыть любовника.

– В самом деле?

– Что в самом деле?

– Вы в самом деле изменили мужу?

– Да.

– Еще чаю?


Пристроившись на самом краю света, по соседству с концом моря, таверна «Альмайер» потакала в тот вечер темноте, заглушавшей краски ее стен, всей земли и целого океана. В своей уединенности таверна казалась напрочь забытой. Словно некогда вдоль берега моря прошел пестрый караван таверн на любой вкус, и от каравана отбилась одна утомленная таверна; она пропустила своих спутниц и решила обосноваться на этом взгорье, поддавшись собственной слабости и склонив голову в ожидании конца. Такой была таверна «Альмайер». Ее отличала красота, свойственная лишь побежденным. И ясность, присущая слабости. И совершенное одиночество потерянного.

Художник Плассон только-только возвращался. Насквозь промокший, он восседал со своими холстами и красками на носу лодки, подгоняемой ударами весел, которыми ловко орудовал рыжеволосый отрок.

– Спасибо, Дол. До завтра.

– Доброй ночи, господин Плассон.

Как Плассон еще не загнулся от воспаления легких, оставалось загадкой. Обыкновенный человек не может часами простаивать на северном ветру, когда прибой заливается ему в штаны: рано или поздно он отправится на тот свет.

– Сначала он должен закончить свою картину, – заметила Дира.

– Никогда он ее не закончит, – возразила мадам Девериа.

– Значит, он никогда и не умрет.

В комнате номер 3, на втором этаже, керосиновая лампа бережно освещала – разнося по окрестным сумеркам ее тайну – благоговейную исповедь профессора Исмаила Бартльбума.


Моя несравненная,

одному Богу известно, как не хватает мне в эту грустную минуту утешения от Вашего присутствия и облегчения от Вашей улыбки. Работа изнуряет меня, а море противится моим настойчивым попыткам постичь его. Не думал я, что выстоять против него будет так тяжко. И сколько я ни ношусь с моими приборами и тетрадями, я не нахожу начала того, что ищу, не вижу хотя бы малейшего намека на возможный ответ. Где начинается конец моря? Скорее даже так: что мы имеем в виду, когда говорим: море? Огромное, ненасытное чудище или ту волну, что пенится у наших ног? Воду, что можно зачерпнуть ладонью, или непроглядную бездну? Выражаем ли мы все это одним словом или под одним словом скрываем все это? Сейчас я рядом с морем и не могу понять, где оно. Море. Море.

Сегодня я познакомился с очаровательной женщиной. Но не ревнуйте. Я живу только для Вас.

Исмаил А. Исмаил Бартльбум


Бартльбум писал с безмятежной легкостью, ни разу не запнувшись и до того размеренно, что, казалось, не было силы, способной его потревожить. Он тешил себя мыслью, что именно так, в один прекрасный день, Она будет его ласкать.

В полумраке длинными тонкими пальцами, сведшими с ума не одного мужчину, Анн Девериа касалась жемчужин своего ожерелья – этих четок страсти – безотчетным движением, разгонявшим ее тоску. Она смотрела, как чахнет пламя лампы, время от времени подмечая в зеркале новый рисунок собственного лица, в отчаянии набросанный слабеющими сполохами. Опершись на последний отблеск огня, чтобы приблизиться к постели, где, укрывшись, бестревожно спала девочка, Анн Девериа бросила на нее взгляд, но взгляд, для которого «бросить» – чрезмерное слово, удивительный взгляд, живой и мягкий, бескорыстный и непритязательный, взгляд как прикосновение – глаз и образа, – взгляд не