Обессилев, Яков закрыл глаза, и Ной подумал, что слова отца тронули бы его, говори тот простым, обычным языком. В конце концов, это так трогательно и трагично: отец, умирая, мучается мыслями о брате, которого, возможно, убивают в пяти тысячах миль от него. Человек, готовый предстать перед Господом, знающий наверняка, что отмеренный ему на Земле срок подходит к концу, скорбит о судьбе своего народа, разбросанного по всей планете. И хотя Ной не чувствовал, что происходящее в Европе самым непосредственным образом касается его самого, логика подсказывала, что слова Якова не лишены здравого смысла. Но долгие годы отцовской риторики, его страсть к театральным жестам привели к тому, что монологи Якова не вызывали у сына никаких эмоций. Вот и теперь он смотрел на отца, вслушивался в его тяжелое дыхание и думал: «Святой Боже, старик будет вещать до последнего вздоха».
– Когда я оставил его, – заговорил Яков, не открывая глаз, – когда я покинул Одессу в 1903 году, Израиль дал мне восемнадцать рублей и сказал: «Толку от тебя никакого. Прислушайся к моему совету: используй женщин. Не может Америка так отличаться от остального мира. Женщины там такие же идиотки. Они будут содержать тебя». Мы не пожали друг другу руки, и я отбыл. Он должен был пожать мне руку независимо от наших взаимоотношений, не так ли, Ной? – Внезапно голос отца изменился, стал тихим, смиренным, сценические интонации исчезли. – Ной…
– Да, папа?
– Ты думаешь, ему следовало пожать мне руку?
– Да, папа.
– Пожми мне руку, Ной.
Ной на мгновение замялся, потом наклонился, взял широкую сухую руку отца. Кожа шелушилась, ногти, обычно такие ухоженные, отросли, под них забилась грязь. Отец и сын обменялись рукопожатием. Какие же слабые стали у него пальцы, печально подумал Ной.
– Хорошо, хорошо… – забормотал Яков и отдернул руку, словно поняв абсурдность своей просьбы. – Хватит, достаточно. – Он вздохнул и уставился в потолок. – Ной…
– Что?
– У тебя есть карандаш и бумага?
– Да.
– Тогда запиши.
Ной подошел к столу, взял карандаш, положил перед собой лист дешевой бумаги с изображением отеля «Вид на море». На бумаге, в отличие от жизни, отель стоял средь лужаек и высоких деревьев.
– Израилю Аккерману, – произнес Яков ровным, спокойным голосом бизнесмена, диктующего деловое письмо. – Дом двадцать девять, Клостерштрассе, Гамбург, Германия.
– Но, папа…
– Пиши на иврите, если не можешь писать на немецком. Образование у него не очень хорошее, но он поймет.
– Да, папа. – Ной не умел писать ни на иврите, ни на немецком, но подумал, что незачем говорить об этом отцу.
– Мне стыдно за то, что я не ответил тебе раньше, но ты можешь себе представить, сколько у меня дел. Вскоре после приезда в Америку… Ты это написал, Ной?
– Да, папа, – ответил Ной, разрисовывая бумагу черточками и кружочками. – Написал.
– Вскоре после приезда в Америку… – голос Якова вновь набрал силу, зарокотал, до самых углов заполнив маленькую комнату, – я поступил на работу в крупную компанию. Трудился, не жалея сил, хотя я знаю, ты этому не поверишь, и меня постоянно повышали, переводя с одной должности на другую. Через восемнадцать месяцев я стал самым ценным работником. Меня сделали партнером, и я женился на дочери владельца компании, мистера ван Крамера, который ведет свой род чуть ли не от первых колонистов Америки. Тебя, я знаю, порадует известие о том, что у нас пятеро сыновей и две дочери, которыми их родители могут только гордиться. Я уже на пенсии, и мы с женой живем в богатом пригороде Лос-Анджелеса, большого города на берегу Тихого океана, где всегда солнечно и тепло. Дом у нас из четырнадцати комнат, утром я встаю не раньше десяти часов, а во второй половине дня еду в клуб и играю там в гольф. Я знаю, тебе будет интересно…