Екатерина узнала истинный образ мыслей своей подруги Жанны ещё осенью, когда они вместе просверлили дырку в стене. Теперь ей важно было одно: в какой мере протестантка может стать опасной; но это обнаружилось лишь в январе, когда Жанна совершенно открыто поехала в Париж, чтобы оживить религиозное рвение своих единоверцев и подстрекнуть их к бунту. Екатерина разрешила им проповедовать открыто, и королева Наваррская сейчас же злоупотребила дарованной ей свободой. Медичи и тут промолчала, оставила Жанну своей наперсницей; она, как обычно, предпочитала ждать, пока события сами не придут к неизбежной развязке. Но, даже решив, что эта минута наступила. Екатерина предпочла остаться в тени; бедный Антуан передал её приказ, воображая, будто это его собственный: Жанне предстояло покинуть двор, и, что хуже всего, без сына.
Отец оставил мальчика при себе, чтобы помешать влиянию матери и сделать из него доброго католика. Ещё и двух лет не прошло, как отец хотел сделать из него доброго гугенота, – Генрих отлично помнил, но сказать об этом вслух было бы слишком опасно и для отца и для него самого. Он понимал уже сейчас, что многое в жизни решают более сильные побуждения, чем простая правдивость. Когда его мать Жанна прощалась с ним, он плакал, – ах, если бы она знала, как много дорогого он оплакивает! Мальчику было жаль её, самого себя ему не было так мучительно жаль как её. Она ведь всегда являлась для него воплощением его высшей веры: на первом месте для него была мать, потом религия.
Разрыдалась и Жанна, целуя сына; ей разрешили поцеловать его только один раз, и уже пора было ехать в изгнание; Генриха же вопреки её воле должны были отдать в католическую школу. Правда, Жанна взяла себя в руки и строго-настрого запретила ему ходить к обедне – никогда, иначе она лишит его права на престол. Он обещал ей, и горько плакал, и решил служить только добру, но не потому, что так безопаснее, теперь он уже не искал безопасности. Его дорогая матушка уезжала в изгнание за истинную веру. А отец отвергал эту веру, – вероятно, и он выполнял свой долг. Родители разлюбили друг друга, они стали врагами, каждый из них боролся за сына, и Генрих чувствовал, что под этим кроется много загадочного. Будь у мадам Екатерины в самом деле горб и когти, красные глаза и сопливый нос, тогда он понял бы. А так – стоит растерянный маленький мальчик, один, перед ненадёжным, необъяснимым миром, а ведь ему самому предстоит вот-вот вступить в этот мир!
Его отдали в Collegium Navarra[3], самую аристократическую школу города Парижа; брат короля, тот, кого именовали монсеньёром, и ещё один их сверстник, Гиз, также посещали её. Оба были тёзками принца Наваррского, и их звали «три Генриха».
– А я опять не был у обедни, – с гордостью заявил принц Наваррский двум своим товарищам, когда они встретились наедине.
– Да ты спрятался!
– Это они сказали? Ну, так они врут. Я им напрямик выложил все, что думаю, и они испугались.
– Молодец! Валяй и дальше так, – посоветовали ему товарищи, а он в своём рвении и не приметил, что они ведут с ним нечестную игру.
Генрих предложил:
– Давайте нарядимся опять, как тогда, напялим епископские тиары и проедемся на ослах.
Для виду они согласились, но выдали его духовным наставникам, и в следующий раз мальчика пороли до тех пор, пока он не пошёл вместе со всеми к обедне. Пока на том дело и кончилось: Генрих слёг, оттого что призывал к себе болезнь и страстно желал заболеть.
У его постели сидел в те дни некто Бовуа – единственный человек, которого мать оставила при нем. Этот Бовуа поспешил перейти к врагам своей госпожи, и Генрих понял, что поркой он обязан не только проискам своих друзей – маленьких принцев: его выдал и этот шпион.