Первое, что приходит на ум, когда операция идет не так: больной может умереть или остаться инвалидом, и ответственность – на хирурге. Как это воспримет его семья? Я знаю, каково это – пытаться остановить внезапное кровотечение и в то же время судорожно соображать, как объяснить семье, что все плохо и что их мать, отец, сын, дочь или друг никогда уже не будут прежними. Это адские муки.
Я занимался одной из самых сложных и высокооплачиваемых работ в мире, но уже понимал, что есть нечто большее.
Молитва переопределила бы привычные для меня отношения врача и пациента. Она бы разрушила мой облик полубога. Она бы сделала меня настолько уязвимым перед больными, как никогда прежде, – конечно, с больным, спящим под наркозом на операции, не сравнить, но мне пришлось бы открыться, показать, какой я человек, отказаться от ореола отчужденности и тайны, сознательно спуститься с пьедестала и признать, что мне не чуждо ничто человеческое. А в медицине, как и в жизни, уязвимость опасна.
И все же, несмотря на все эти опасения, я уже не мог фальшивить. Я должен был сделать молитву частью моих бесед с больными. Я чувствовал, что мне чего-то недостает. Я занимался одной из самых сложных и высокооплачиваемых работ в мире, но уже понимал, что есть нечто большее. До этого времени я делал лишь то, чему меня обучали: продлевал людям жизнь и облегчал боль, беспокойство или неудобства. Что, если бы я сумел улучшить качество их жизни, помог им обрести радость и любовь и проявить доброту? Мог ли я, нейрохирург, помочь им изменить образ жизни, увидеть себя и исправиться, и сделать все так, чтобы никого не обидеть? Или я мог только продлить их дни, но не изменить их путь?
Сквозь все тревоги и сомнения я словно услышал внутренний голос: «Боишься, что тебя не поймут? Могу уверить: тебя не поймут. И Иисуса не поняли. Но все равно ты должен поступить правильно».
Прошло уже семь лет с тех пор, как я пришел в нейрохирургию. Я знал, что молитва за больных – это правильно. И я решил попросить об этом следующего пациента. Независимо ни от чего.
Не прошло и недели, а возможность уже представилась – миссис Джонс. Я шел в предоперационную с явным намерением вознести молитву. Но эта властная и пугающая медсестра заставила меня отступить, и теперь мне предстояло искать другие подходы.
Мной все еще руководил страх. Может, помолиться за нее тайком? А может, вообще не в этот раз?
Я прислонился к столу у поста медсестер. Было как-то неловко. Я стоял и листал бумаги в планшет-блокноте, как будто те были неимоверно важны. Мимо сновали медсестры и больные с родственниками. Я склонил голову и иногда украдкой посматривал на каталку миссис Джонс, ожидая, что сестра уйдет. В соседних отсеках тоже были медсестры. Да что им там, медом намазано? Прямо процессия какая-то! Я волновался все сильнее, как никогда прежде. Да что такое? Ведь операции – это моя стихия! Почему же меня словно вышвыривает прочь? Я, самый умелый сотрудник в этом здании, боялся войти в предоперационную!
Почему там столько сестер? Это же простая операция! Чего они там застряли?
Я отвернулся и притворился, будто просматриваю историю болезни. Вот так и буду притворяться, пока не кончится этот фарс! Читать там было почти нечего: я писал ее сам на той неделе, и единственное, что там появилось нового – это анализы крови миссис Джонс. Но я прочел все, от корки до корки, включая текст, набранный мелким шрифтом внизу страницы, потом прошел к телефону на стойке и сделал несколько звонков. Проверил голосовую почту. Проверил рабочую. Попытался придумать, кому еще позвонить – хоть старым друзьям, да хоть кому-нибудь, – но никто из них не проснулся бы так рано. Потом я притворился, что звонят уже мне, – но вскоре гудок незанятой линии начал бесить, и трубку пришлось повесить. Медсестры все еще суетились в отсеке: складывали вещи миссис Джонс под койкой и колдовали у компьютера. Может, учат новенькую? А, ладно! Если сейчас ничего не сделать, бригада увезет миссис Джонс в операционную! В предоперационной больные проводят не так долго – где-то часа полтора: главное все равно происходит не здесь, так чего людей томить?