Однажды я, будучи лет двенадцати от роду, застукала его ночью с пожилой походницей – так я тогда восприняла двадцатипятилетнюю аспирантку. Я пошла за чаем в «хозяйственную» палатку. В свете луны, пробившемся через приоткрытый полог, я увидела их, занимающихся этим на залитом крымским портвейном старом спальнике. Они, думаю, даже не заметили, что в палатку кто-то заглянул. Я вначале несколько взволновалась, но потом меня просто разобрал смех. Да что тут такого?! Эта женщина, по моим понятиям, просто обязана была дать все что угодно такому мужчине, как мой отец, если он вдруг этого захотел. Мне было абсолютно очевидно, что именно она возжелала моего отца, и тот до нее просто снизошел. И за маму не было нисколько обидно. Она с нами в походы не ходила. Это ее право. Но нам с ней и так достался мой папа – лучший мужчина в мире! Он – ее на всю жизнь. Что же тут переживать, если он оттрахает в свое удовольствие какую-то чужую тетку? От нас не убудет! Сколько я прочитала книг и сколько видела фильмов, где дети оказывались до безумия потрясены сексуальной неверностью кого-либо из родителей. Я, признаться, этого никогда не понимала. Безусловно, распад нашей семьи, развал дома, который я обожала и в который вросла всем своим существом, был бы для меня катастрофой. Но вольный дух не покидал наших палаток и костров и залетал через открытую форточку в прокуренную кухню нашей маленькой московской квартиры.
Те времена называют сейчас годами застоя, и это правда был застой, но и в нем была своя прелесть. Никогда после я не чувствовала в душе своей такой свободы, как тогда. Советская власть важнейшим своим достижением провозглашала уверенность советских граждан в завтрашнем дне. И она и вправду была, эта уверенность, несмотря на то что самого завтрашнего дня уже не было. Ни у граждан его не было, ни, как показал этот пресловутый завтрашний день, у самой советской власти. Но мы-то были уверены в том, что эта чертова власть навсегда и что мы тоже навсегда и у нас, конечно, ни хрена никогда не будет ни в кармане, ни за душой, но мы зато кладем на эту власть с прибором и класть будем! И станем мы всю жизнь дышать дурманящим воздухом свободы на своих самых уютных в мире тесных кухнях и возле своих самых жарких в мире походных костров. Мы знали, что никогда не пройдем неторопливой походкой по Пиккадилли и не выпьем аперитив в маленьком парижском бистро. Зато наши песни под гитару были лучшими на земле. А других песен мы особо не знали и знать, честно говоря, не хотели.
Это был мой мир, царем которого был мой отец, но все-таки не все в этом мире были мне по душе. Иногда появлялись и застревали у нас никому не нужные, но очень прилипчивые друзья чьих-то друзей и подруг. И тоже становились неотъемлемой частью моего мира.
Когда я была в девятом классе, у нас стал появляться некий Славик. Он приходил со своей прокуренной, хриплой мамашей, которая вовсю пыталась проявить эмансипированность и разговаривала исключительно площадным матом. Она сама смеялась над собственными грубыми и тупыми шутками, и жутковатый хриплый хохот вырывался прямо из окутывающего ее беломорного облака. Я ее так и запомнила – как матерящееся вонючее облако. Без лица… А папаши у Славика, я думаю, вообще никогда не было. Во всяком случае, я, даже пытаясь вопреки естеству представить себя самым разнузданным и сексуально озабоченным мужиком в мире, не могла вообразить, как можно совершить с его мамашей те самые действия, которые привели к появлению Славика на свет. Но подвернулся все же какой-то опустившийся бич – бывший интеллигентный человек, из числа тех, кто настолько упивался своей внутренней свободой, что никогда и нигде не работал. При этом эти люди жили как хотели, то есть за счет эмансипированных от безысходности и недотраханности русских баб. Уж не знаю, как и зачем, но переспал он спьяну с этой несчастной нечесаной дурищей. Поняв, что таким образом заделал Славика, он, в ужасе от содеянного, смылся, как я поняла, бичевать то ли на БАМ, то ли на какую-то другую стройку развитого социализма.