Я вошел во двор фермы, еще пустынный в этот час. Он огромен. Сам по себе настоящая страна, окаймленная прекрасными навозными кучами. Вход увенчан большой красной аркой из точеного дерева, с резными украшениями в виде листьев каштана, посреди которых можно прочесть: «Böden und Herz geliecht», что означает примерно: «Чрево и сердце едины».
Я часто ломал себе голову над смыслом этой фразы. Мне сказали, что ее велел вырезать еще дед Оршвира. Хотя я говорю «мне сказали», на самом деле это сообщил мне Диодем, учитель. Он был старше меня, но мы понимали друг друга, как два товарища. Ему нравилось сопровождать меня в моих вылазках для обследования местности, когда он располагал досугом, а я находил удовольствие, болтая с ним, поскольку он был незаурядным человеком, который часто, не всегда, но часто, проявлял мудрость, много знал, наверняка даже больше, чем признавался, умел превосходно читать, писать и считать, потому-то, впрочем, предыдущий мэр и сделал его учителем, хотя он был родом не из нашей деревни, а пришел из другой, находившейся южнее, в четырех часах ходьбы от нее.
Уже три недели, как Диодем умер при столь странных и неопределенных обстоятельствах, что это насторожило меня еще больше по поводу всех тех мелких тревожных признаков, которые я замечаю вокруг себя и которые потихоньку порождают страх в моем мозгу, так что на следующий же день после его смерти я начал этот рассказ помимо того Отчета, который потребовали от меня все остальные. И пишу одновременно оба.
Большую часть своего свободного времени Диодем проводил в архивах деревни. Я часто видел его освещенное окно очень поздно ночью. Он жил один, над школой, в крошечной квартирке, неудобной и пыльной. Все ее убранство составляли книги, документы и ведомости былых времен.
– Больше всего я хотел бы понять, – признался он мне однажды. – Ведь никто не понимает ничего или очень мало. Люди живут почти как слепцы, и, как правило, им этого довольно. Я бы даже сказал, что к этому они и стремятся: избегать головной боли и головокружения, набивать себе желудок, искать облегчения меж ног своих жен, когда кровь становится слишком горячей, воевать, когда им велят это делать, и умирать, не очень-то зная, что их ждет после смерти, но все-таки надеясь, что что-то ждет. Я же с самого детства люблю вопросы и пути, которые ведут к ответам. Впрочем, иногда мне в итоге удается узнать только путь, но это неважно: я уже продвинулся.
Быть может, как раз из-за этого Диодем и умер – пытаясь все понять, обозначить словами и объяснить то, что необъяснимо и всегда должно оставаться неведомым. В то время я не очень-то знал, что ответить. Так что, думаю, просто улыбнулся. Улыбка ведь хлеба не просит.
Но в другой раз, как-то весенним днем, мы заговорили об Оршвире, о его воротах и о той самой фразе. Это было еще до войны. Пупхетта еще не родилась. Мы с Диодемом сидели на короткой траве верхнего пастбища Буренкопф, там, где начинается переход в долину Дуры и дальше граница. Прежде чем начать спуск, мы немного передохнули рядом с распятием, на котором Иисус изображен со странным лицом, то ли негритянским, то ли монгольским. День уже близился к концу. Оттуда, где мы сидели, видна была вся наша деревня, такая крошечная, что уместилась бы в одной горсти. Домики казались игрушечными. Прекрасное закатное солнце золотило крыши, еще блестевшие от молодого дождя. Все это парило, и на расстоянии медлительные и дряблые струйки дыма сливались с дрожанием воздуха, мутившим горизонт и делавшим его почти живым.