Я все понимаю. Но ребенку от этого не легче. Он не в курсе, что и как устроено в государстве. Ему бы как-то на собственные вопросы ответить: «Зачем я здесь» и «Просыпаться ли, когда чувствуешь смертельное удушье».


Эпизод.

Мне примерно полтора года.

Ночь. Я стою в своей кроватке с веревочной сеткой. Прошусь на горшок. Папы нет. Мы с мамой одни. Она спит, а я нет. Я зову ее. Она спит.

Я кричу, плачу, прошусь.

Мама слышит. Она проснулась. Но не встает ко мне.

Она говорит:

– Писай в кровать!

(Сейчас я знаю – работала, училась, уставала нечеловечески… А тут я… Но – откуда это? «Писай в кровать!» Она же к человеческому детенышу обращается, наделенному душой, разумом…)

– Писай в кровать!

А я этого не могу! У меня уже есть собственное достоинство. Я себя уважаю.

Мама не встает.

Я захожусь в крике.

Тогда она вскакивает, рывком вытаскивает меня из кроватки и тащит в другую комнату. В той комнате пол каменный, серый в белую крапинку.

Разгневанная, мама сдирает с меня ползунки и, держа на весу, приказывает: «Писай!»

Я ощущаю жуткое унижение. Мать заставляет меня делать то, чего делать нельзя человеку.

Но я уже не могу сдерживаться. Писаю на пол.

Душа моя заледенела от ужаса. Чудовищное противоречие: именно мать принуждает меня совершать то, что запрещено.

И вот до сих пор я не понимаю: почему ей легче оказалось тащить меня в другую комнату, унижать? Ведь гораздо проще было посадить меня на горшок в кроватке…

С этого эпизода возникло в моей душе серьезное опасение в отношении матери. Какое-то подобие сомнения: «А умеет ли она любить?»

Сомнение и отчуждение…


Есть слово в тюремном лексиконе: беспредел. Вошло оно в обиход всей нашей страны на изломе 80-х. И – заметьте – легко вошло, быстро, без выяснений: а что это значит, а как и куда это приладить? Родное слово. Наше. Понятное по изначальной сути.

Для меня – очень понятное. Есть такая черта в характере народном: срывает все ограничители – и понеслось!

«Птица-тройка»… Три обезумевших, мчащихся без дороги, ослепленные шальным куражом коняки…

А потом… Уже из другого классика… «Заездили клячу… Надорвалась…»

Надо сказать, что во мне тоже сидит эта материнская сила. Еще какая! Перед лицом опасности я не сробею. И на защиту своих встану. И буду смеяться в лицо врагу. Двум смертям не бывать, а одной не миновать. Поэтому – стой до последнего!

Эта сила хороша для войны. Именно она делает солдат непобедимыми. Именно за нее русский солдат так ценился и ценится. Неслыханное упорство и самоотречение!

Но в быту, по отношению к ребенку, сила эта не имеет права о себе заявлять. Она – убийца. Она – табу.

Я постоянно вижу, как она возникает, вспыхивает, испепеляет что-то самое важное, трепетное в готовой любить душе… Об этом надо знать.

Но откуда было этому научиться моей двадцатидвухлетней матери? Все ее отрочество, юность прошли в непосильных трудах: старшая сестра в семье, где росло 9 детей, военные годы, голод, нищета… А тут уж и я подоспела…

Мотивы ее мне, взрослому человеку, понятны сейчас. Как я догадываюсь, в обиходе их отчаянно бедной семьи, может, и отсутствовал вовсе такой предмет роскоши, как детский горшок. Я не сужу маму.

Но тот ребенок, который остался во мне, до сих пор недоумевает и спрашивает: почему?

Последствием этого эпизода стала моя определенная проблема. Я не могу, как все нормальные люди, запросто забежать в туалет – куда там! Я сначала пытаюсь узнать обстановку: чисто ли, запираются ли кабинки… И только тогда… А лучше всего – до дома добраться…

Такие дела…


Все черты русской женщины, перечисленные Некрасовым, отчетливо проступали в цельном облике мамы: и спокойная важность ее красивого лица, и сила в движеньях, и царственность облика, взгляда. Да, красива во всякой одежде. Да, ловка ко всякой работе. И «грязь обстановки убогой не липнет»…