– Ей-богу, вы лишь иллюстрируете мою мысль, – сказал мистер Уайлдер полушутливым, полусерьезным тоном, к которому я начинала привыкать. – Для нас с Ици это настоящая проблема. Мы стараемся сочинить нечто изысканное, романтическое, а публика жаждет совсем иного. И вот вам пожалуйста, на десятой минуте фильма, не раньше и не позже, девушка плюхается на колени, чтобы сделать парню минет. Трудновато представить в такой роли Гарбо, Одри Хепберн либо Ингрид Бергман, не правда ли?
– Нельзя отставать от жизни, Билли, – сказала его жена.
– Поверь, я изо всех сил стараюсь не отстать. В наших фильмах уже появлялись голые титьки, дважды.
– Дважды? – усомнился Ици.
– А то, титьки в фильме о Холмсе, забыл? Медовый месяц с обнаженкой.
– Титьки вырезали.
– Да, вырезали. Всю картину изрезали. Но изначально они были.
– Титьками уже никого не удивишь, – сказала Одри.
– Разрази меня бог, если я когда-нибудь уверую в то, что женской грудью более никого не удивишь.
– В “Федоре” у вас будут титьки? – спросила Барбара.
Ици покачал головой, но Билли напомнил ему:
– Конечно, будут. В сцене, когда молодую Федору снимают в картине “Леда и лебедь”.
– Ах да… я забыл.
Я подперла ладонью лоб, голова моя отяжелела. Я чувствовала, что сейчас зевну, и ладно бы только зевну – пространство вокруг внезапно слегка накренилось. Перед глазами у меня плыло.
– Кстати, мы до сих пор не решили, как нам быть с этой сценой, – напомнил своему другу Билли.
– Освежи мою память, что нам нужно решить?
– Как он отреагирует. У нас есть паренек, юный Детвейлер, в студии он на подхвате, и когда снимают ту сцену, его обязанность прикрыть их, эти самые титьки Федоры. Прикрыть необходимо из-за цензуры. Но сперва он видит ее голой. Как он отреагирует?
– Как и любой другой паренек. Ошалеет.
– Да-а, но это скучно. Потому что ничего другого от него и не ждут.
Зевок не унимался. Раздвинув уголки моего рта, он медленно распространялся по челюсти, я попыталась сдержать его, но позыв был сильнее меня.
– Ну не знаю… – размышлял Ици вслух. – Наверное, было бы любопытно, если бы его реакция оказалась прямо противоположной той, что обычно выдают юнцы.
– И какой именно? – спросил Билли.
Последовала долгая пауза, а потом Одри указала на меня:
– Как у нее.
Я пребывала посредине широченного и невероятно продолжительного зевка. Рот я старалась прикрыть ладонью, но, заметив, что все уставились на меня, зачем-то отняла руку – вероятно, с намерением закрыть рот, но он не закрывался. Зевок длился и длился, пространство вокруг меня колыхалось, а лица мистера и миссис Уайлдер и мистера и миссис Даймонд виделись очень расплывчато.
– Точно! – раздался торжествующий возглас мистера Уайлдера.
– Точно что? – спросил мистер Даймонд.
– Он зевает. Смотрит на самую красивую женщину на свете, что лежит голышом прямо у него под носом, и зевает. Потому что он не выспался. Такая реакция для нее новость. Ничего подобного с Федорой прежде не случалось. И тогда у нее возникает желание переспать с ним.
В ожидании ответа Билли не сводил глаз со своего напарника-сценариста. Мистер Даймонд, откинувшись на спинку кресла, смотрел куда-то вдаль, обдумывая услышанное.
Наконец он кивнул очень медленно и произнес так же очень медленно:
– Ага. Это должно сработать. Определенно сработает.
Билли вынул из коробки маленькую сигарку и закурил. Продолжать разговор он не стал, но думаю, все поняли, что он разочарован. От мистера Даймонда он ожидал услышать “сгодится”, но не дождался.
Что до меня, я не отключилась, ну разве что чуть-чуть. В сознании я пребывала до конца. Но совершенно не помню, как я оказалась в квартире Уайлдеров. Должно быть, они пожалели меня, сообразив, что до хостела мне самостоятельно не добраться. Видимо, погрузили свою “гостью” в такси, затем в лифт, но ничего из этого я не помню. А на следующее утро я очнулась в гостиной Уайлдеров, где хозяйничало калифорнийское солнце, слегка утихомиренное полуопущенными жалюзи. Ночь я провела на кушетке, недостаточно просторной для распластанного человеческого тела, и спина моя болела адски, голова раскалывалась, а веки не желали подниматься.