Спасение от ее недомогания я увидел в благотворном действии какого-нибудь увлечения. Как для рассудка, так и для души, подумал я, ей нужно заняться чем-нибудь, что заполнило бы пустоту, которая образовалась в ее жизни и, по моим наблюдениям, все ширилась. Среди вещей моего недавно скончавшегося отца я обнаружил старинную стеклянную гармонику. Ее подарил двоюродный дедушка, который, как утверждал отец, купил инструмент у Этьена Гаспара Робертсона, известного бельгийского изобретателя. В общем, я доставил гармонику Энн, и та с большой неохотой согласилась испробовать ее. В нашей мансарде вполне просторно и уютно – прежде мы подумывали устроить там детскую, – и она очень подходит для маленькой музыкальной комнаты. Я даже отшлифовал и отполировал корпус гармоники, заменил старую ось, чтобы стаканы держались надежнее, и исправил давно поврежденную педаль. Но тот малый интерес к инструменту, что Энн вызвала в себе, иссяк чуть ли не сразу же. Ей не нравилось быть одной в мансарде, и ей было трудно извлекать из гармоники музыку. Еще ее смущали причудливые созвучия, производимые скольжением ее пальцев по краям стеклянных стаканов. От них, объяснила она, ей становилось совсем грустно.

Но этого я принять не мог. Понимаете, я полагал, что достоинство гармоники – как раз в ее звучании и что по красоте оно оставляет далеко позади звучание любого другого музыкального инструмента. Если играть умеючи, громкость можно с легкостью увеличивать или уменьшать простым нажатием пальцев, и дивные звуки могут длиться как угодно долго. Нет, этого я от Энн не мог принять, и я знал, что, если она услышит игру другого человека – обладающего хорошей выучкой, – ее отношение к «стеклянным» звукам может измениться. Тогда же один мой приятель припомнил, что как-то был на приватном исполнении «Адажио и рондо для стеклянной гармоники, флейты, гобоя, виолончели и альта» Моцарта, но он мог с точностью сказать лишь, что действо происходило в маленькой квартире над книжным магазином на Монтегю-стрит, где-то поблизости от Британского музея. Ясное дело, мне не понадобился детектив, чтобы разыскать это место, и, легко прогулявшись, я очутился в помещении «Книгоиздателей и картографов» Портмана. Владелец указал мне лестницу, которая вела к той самой квартире, где мой друг слушал стеклянную гармонику. Потом я жалел, что поднялся по этой лестнице, мистер Холмс. Но в ту минуту я сгорал от желания увидеть, кто откроет мне дверь, в которую я постучал.

Вид мистера Томаса Р. Келлера соблазнял припугнуть его смеха ради. Он держался робко, по-детски, и в его спотыкающейся, мягкой речи слышалась шепелявость.

– Тут, надо полагать, и появляется ваша мадам Ширмер, – сказал я, закуривая еще одну сигарету.

– Верно. Она сама открыла дверь – очень коренастая, мужеподобная женщина, при всем при том не дородная, – и, хотя она немка, мое первое впечатление было достаточно благоприятным. Не спросив о моем деле, она пригласила меня войти. Она усадила меня в гостиной и угостила чаем. Скорее всего, она предположила, что я пришел к ней учиться музыке – комната была забита всяческими инструментами, включая две красивые, в прекрасном состоянии, гармоники. Я понял, что обратился по адресу – меня обворожила любезность мадам Ширмер, ее несомненная любовь к гармонике – и сообщил причины, приведшие меня к ней: я рассказал о своей жене, о трагедии с выкидышами, о том, как доставил домой гармонику, чтобы облегчить страдания Энн, о том, что очарование стаканов ускользнуло от нее, и так далее. Мадам Ширмер терпеливо выслушала меня и, когда я кончил, посоветовала привести Энн к ней для занятий. Я не мог быть доволен более, мистер Холмс. Я уповал лишь на то, что Энн послушает хорошую игру на гармонике, так что это предложение превзошло мои надежды. Для начала мы договорились о десяти уроках – дважды в неделю, по вторникам и четвергам, в полдень, деньги вперед, – и мадам Ширмер назначила пониженную плату ввиду того, что, как она сказала, у моей жены особое положение. Это было в пятницу. Во вторник Энн должна была приступить к занятиям.