Свернув на Эспланаду, Эндерби стал в конец очереди из старух в булочной и вышел оттуда с буханкой за семь пенни. Подойдя к перилам, он оперся о них и начал ломать буханку. С криком слетелись на бросаемый хлеб чайки, жадные твари с глазами-бусинками, а море, зеленовато-серый зимний Ла-Манш, с гиканьем набегало и ворчливо откатывалось, точно под кнутом укротителя, неохотно потрясая бубенцами пены. Бросив последние крошки студеному ветру и парящим серым птицам, Эндерби пошел прочь. Но перед тем как войти в «Нептун», обернулся посмотреть на море и увидел в нем, как часто бывает на расстоянии, умненькое и непоседливое зеленое дитя, научившееся без линейки проводить прямую черту.

Салун-бар «Нептуна» был уже наполовину полон старичьем, по большей части вдовым.

– Доброе утро, – поздоровался умирающий генерал-майор, – и счастливого вам Нового года.

Пара древних стариков сравнивали свои артриты за детскими кружечками портера. Бородатая дама пила портвейн и медленно, беззубо что-то пережевывала.

– И вам того же, – откликнулся Эндерби.

– Вот бы до весны дотянуть, – сказал генерал, – большего и не надо. На большее я и не надеюсь.

Эндерби сел со своим виски. Среди престарелых он чувствовал себя как дома, был принят в их кружок, невзирая на свою нелепую юность. Впрочем, его официальный возраст интересовал лишь страховщиков. Сейчас, когда глотку ему обжег виски, его мелкие и острые боли, отсутствие интереса к действию – все это делало его таким же старым, как развалины, среди которых он сидел.

– Как… – спросил подергивающийся пергаментный старичок, – как ваш… – Его рука трясла бокал, точно стакан для игры в кости. – Как ваш желудок?

– Редкостные рези, – отозвался Эндерби. – Почти видимые глазу, понимаете. И газы.

– Газы, – вмешался генерал-майор, – о, да, газы! – Он говорил о них, словно о редком старом коньяке. – Сколько лет их у меня уже не было! Теперь я, конечно, ничего не ем. Немного хлеба, размоченного в теплом молоке, утром и вечером. Клянусь, только ром держит меня на плаву. Я же вам рассказывал, правда, про схватки за пайковый ром в Брудерструме?

– Неоднократно, – ответил Эндерби. – История весьма недурна.

– Правда? – мучительно оживился генерал. – Правда, недурна? И сущая правда. Невероятно, но сущая правда!

– А вот у меня, – подала голос с барного стула плебейского вида карга в грязном черном платье, – удалили кусок желудка.

Ответом ей стало молчание. Пожилые мужчины задумались над таким дармовым откровением, размышляя, не дурной ли это вкус из уст женщины, к тому же едва знакомой.

– Вы, верно, напереживались, – доброжелательно сказал Эндерби.

Старуха посмотрела с хитрецой, вцепилась покрепче в барную стойку пергаментными пальцами с почти окаменевшими костяшками и, накренившись на табурете в сторону Эндерби, очень громко произнесла:

– Прошу прощения?

– Столько переживаний, такое не забывается.

– Шесть часов на столе, – закивала старуха. – Здесь меня никто не переплюнет.

– Бах! – закричал генерал-майор тоном анемичного моряка. – Бах-бах! – Он не ударился в воспоминания о Первой мировой, а подзывал бармена, чтобы тот налил ему свежую порцию рома.

Из-за барной стойки вынырнул бармен по фамилии Бах: за семьдесят, в белой куртке официанта, с фальшивой улыбкой, одновременно слабоумной и льстивой, седовласая голова вечно скособочена набок, как у прислушивающегося попугая.

– Да, генерал? – спросил он. – Повторить, сэр? Отлично, сэр.

– Вечно я ему объясняю, как правильно, – пожаловался дряхлый старик с лысой головой-яйцом, как у Сибелиуса