– Гиганты дней моей юности, – говорил сэр Джордж, – Добсон, Уотсон, мистик сэр Эдвард Арнольд, революционер Бриджес, насмешник Колверли, смельчак Барри Пейн…
Неглубоко затянувшись сигарой, Эндерби почувствовал, как дым дерет горло. Опять возникла картинка из детства: учительница в начальной школе объясняет, что такое душа и как ее разъедает грех. Мелом она нарисовала на доске большой беловатый предмет, похожий на головку сыра (душа), а потом послюнявленным пальцем поставила далматиновые пятна (грехи). По какой-то причине Эндерби всегда мог ощутить на вкус ту меловую душу (вкус был как у скисшей сырой картофелины), и сейчас этот привкус ощущался очень остро.
– Душа, – уместно ораторствовал сэр Джордж, – коия есть прелестное поле для скитаний поэта, море, по которому он плывет на своей барке рифм, его возлюбленная, которой он поет. Душа для проповедника – воскресная забота, для поэта – хлеб насущный.
Его насущная сырая картофелина… Эндерби почувствовал, что в животе у него занимается урчание.
– Позвольте навязать вам, – кокетливо засиял сэр Джордж, – мой собственный сонет, весьма подходящий для данного случая.
И начал декламировать – высоким голосом и на одной-единственной монотонной ноте – стихотворение из четырнадцати строк, которое было чем угодно, только не сонетом. Там имелись ярко-зеленые луга и лучезарное солнце со сверкающими лучами, а еще – по какой-то причине – розовогрудая земля. Эндерби, поглощенный попытками подавить шумы собственного тела, улавливал только отрывки изумительно скверного стихотворения и одобрительно кивал, чтобы показать, что считает, что сэр Джордж выбрал очень удачный пример очень низкопробного рифмоплетства. Когда гнусаво, как из волынки, выдавилась, наконец, жалкая последняя строка, Эндерби почувствовал, что ветры надвигаются очень бурные, поэтому постарался замаскировать шум смехом.
– Ха, ха (перрпф), ха!
Сэр Джордж был скорее удивлен, чем недоволен. Секунд пять он изумленно пялился на Эндерби, потом, дрожа, пробежал глазами машинописный текст речи, точно боялся, что туда закралась двусмысленность копрологического толка. Удостоверившись, что все в порядке, он, подрагивая выдубленными брылями, хмуро глянул на Эндерби, потом сделал глубокий вдох, намереваясь продолжить пространную речь. Едва он открыл рот, как Эндерби – точно по злополучной подсказке – выдал:
– Бррбррпкррк.
– Самая удачная и лаконичная критика, какую мне доводилось слышать, – сказал Шем Макнамара.
У него было буревое ирландское лицо о двух подбородках, космы на голове и черная рубашка (чтобы сэкономить на стирке). Если Эндерби в своем повседневном одеянии поэта выглядел убого, то этот писатель смотрелся нищим бродягой, привыкшим спать в амбарах и продираться через изгороди. Усталые бледные лица других гостей (их Эндерби различал лишь смутно) задергались от смешков. И внезапно сам сэр Джордж как будто выдохся. Он слабо улыбнулся, нахмурился, открыл рот, будто от немой радости, снова нахмурился, сглотнул и сказал невпопад:
– И как раз по этой причине я с особым удовольствием награждаю нашего собрата-певца… э… э… Эндерби золотой медалью Гудби.
Эндерби встал под аплодисменты, достаточно громкие, чтобы заглушить три пулеметные очереди из кишечника.
– И чеком, – продолжил сэр Джордж с ностальгической тоской по нищете поэта, – который очень, очень мал, но, хочется надеяться, на месяц-другой избавит его от тягот.
Забрав свои трофеи, Эндерби пожал сколько-то рук, притворно поулыбался, потом снова сел.
– Речь! – потребовал кто-то.