Августа 3‑го. Никаких чаяний помощи, и бриг ложится все более и более набок, так что теперь мы совсем больше не можем держаться на ногах на палубе. Хлопотали и старались сохранить наше вино и мясо черепахи, чтобы не лишиться их, в случае если бы мы были опрокинуты. Вытащили два толстых гвоздя из грот‑русленей и с помощью топора вбили их в кузов судна с наветренной стороны, на расстоянии приблизительно двух футов над водой, что было не очень далеко от киля, ибо мы находились почти на боку. К этим гвоздям мы привязали нашу провизию, которая здесь была сохраннее, чем в первом месте под грот‑русленями. Испытывали величайшую пытку жажды, в продолжение целого дня не было случая выкупаться из‑за акул, которые не оставляли нас ни на мгновение. Увидели, что спать невозможно.
Августа 4‑го. Незадолго до рассвета мы заметили, что остов судна был килем вверх, и мы пробудились как раз для того, чтобы предупредить возможность быть сброшенными этим движением. Сначала качка была медленная и постепенная, и нам удалось вскарабкаться наверх к наветренной стороне, причем из предосторожности мы предоставили веревкам свисать с гвоздей, которые мы вбили для провизии. Но мы недостаточно рассчитали стремительность толчка, ибо теперь киль стал двигаться слишком яростно, чтобы мы могли держаться вровень с ним, и, прежде чем кто‑либо из нас сообразил, что сейчас случится, нас бешено швырнуло в море, и там мы барахтались в нескольких саженях под поверхностью воды, а огромный кузов как раз над нами. Погружаясь в воду, я принужден был выпустить веревку; и, увидав, что силы мои совсем истощились, я едва делал усилия в борьбе за жизнь, в несколько секунд я покорился и приготовился умереть. Но тут я еще раз ошибся, не приняв во внимание естественный обратный скачок к наветренной стороне. Водоворот кверху, который произвело судно, качнувшись назад, вынес меня на поверхность еще более стремительно, чем я погрузился вниз. Когда я поднялся кверху, я увидел себя, насколько мог судить, на расстоянии двенадцати ярдов от корпуса корабля. Он лежал килем вверх, бешено качаясь с боку на бок, и море во всех направлениях было совершенно взбаламучено и полно сильных водоворотов. Я нигде не видел Питерса. Бочонок из‑под ворвани плавал в нескольких футах от меня, и различные другие предметы с брига были разбросаны кругом.
Больше всего я страшился теперь акул, которые, я знал, были близко от меня. Для того чтобы помешать им, если это было возможно, приблизиться ко мне, я сильно расплескивал воду обеими руками и ногами, когда плыл к остову корабля, очень вспенивая воду. Этому средству, такому простому, я, без сомнения, и был обязан моим спасением, ибо все море кругом брига, как раз перед тем, когда он опрокинулся, так кишело этими чудовищами, что я должен был быть, да наверное и был действительно, в постоянном соприкосновении с некоторыми из них, пока подвигался вперед. По счастливой случайности, однако, я благополучно достиг бока судна, хотя совершенно обессилев от тех чрезмерных движений, которые я делал, и никогда не смог бы взобраться на него, если бы не подоспевшая вовремя помощь Питерса, который, к моей великой радости, появился вдруг (он взобрался с противоположной стороны корпуса к килю) и бросил мне конец веревки – одной из тех, которые были привязаны к гвоздям.
Едва мы избежали этой опасности, как внимание наше было привлечено другой страшной неминуемой бедой, а именно – страхом голодной смерти. Весь наш запас провизии был унесен за борт, несмотря на все наши предосторожности и старания сохранить его, и, не видя хотя бы отдаленной возможности достать что‑нибудь еще, мы оба предались отчаянию, громко плача, как дети, и не пытаясь утешать один другого. Такую слабость трудно понять, и тем, кто никогда не был в такого рода положении, это, без сомнения, покажется неестественным, но нужно припомнить, что ум наш был совершенно расстроен долгим рядом лишений и ужасом, которому мы подвергались, и что в это время на нас нельзя было смотреть как на существа разумные. В последующих опасностях, таких же больших, если не больших, я боролся смело против всех зол моего положения, и Питерс, как будет видно, выказал философский стоицизм, почти такой же невероятный, как теперешняя ребяческая его глупость и распущенность, – временное умственное помрачение давало себя знать.