Он взял у нее из рук и отбросил в сторону влажную ткань, прижал к себе, с наслаждением вдыхая запах ее волос.
Она слегка отстранилась:
– Я должна сказать тебе что-то…
– Ну же, говори.
– Я не знаю, как это… с мужчинами… До этого я знала только своих рабынь… До брака царица должна быть девственной… Я очень боюсь, что разочарую тебя. После Арсинои… – прибавила она огорченно и без смущения посмотрела ему прямо в глаза.
Он с притворной озабоченностью пощупал ее шею под волосами:
– Лучше скажи мне сразу вот что: есть ли у тебя на теле… что-нибудь лишнее? Или, может быть, чего-нибудь… не хватает?
Оба засмеялись.
Он крепко прижал ее к себе, и в его голосе прозвучало недоумение:
– Это как наваждение. Я все время думаю о тебе, хотя думать мне сейчас нужно совсем о другом. И хочу сейчас только одного: чтобы ты никуда не ушла от меня по крышам.
– Об этом тебе нечего беспокоиться, – усмехнулась она грустно. – Мы осаждены. В городе мятежи и погромы. Армию Ахиллы видно с террас.
– Завтра Ахилла тоже кое-что увидит. Он увидит, как сражаются легионы Рима.
Он рассчитывал своей стальной латынью успокоить девочку, но перед собой, конечно, был честнее: «Два неполных легиона против двадцатитысячной армии и всей мятежной Александрии!»
– Мы не будем ждать, пока Ахилла переведет дух после марша. Мы атакуем его завтра. Одновременно – в городе и с моря. Завтра.
– Завтра, – эхом повторила она.
Она решительно сбросила с себя все на пол и голая бросилась на огромную кровать поверх постели, словно ныряла в реку, в которой решила утопиться. Это было упругое, смуглое, жаркое, земное тело, с полной грудью, тонкой талией, округлым животом, широкими бедрами и с маленьким иссиня-черным треугольником там, где они сходились. Груди ее были расписаны каким-то сложным и искусным узором из красноватых стеблей, листьев и каких-то змеевидных знаков; большие темные соски находились в самом центре огромных цветов, стебли их вились по спине и спускались на бедра. Он видел достаточно экзотических, татуированных женских тел, однажды в Британнии ему в шатер даже привели дикарку, выкрашенную синей вайдой. Но эти растения на коже Клеопатры казались естественной частью ее, чем-то врожденным. Он лег рядом с ней и, как слепец, трогал, гладил и медленно целовал всю ее, с нарастающим упоением по-волчьи прикусывая, пробуя на вкус.
Постепенно вся она наполнялась безмолвной, мощной страстью. Он видел однажды, как разливался Нил. Поверхность его вспухает и превращается в вал воды, который, неотвратимо нарастая, идет на берега и затапливает все, насколько хватает глаз… Он понял, что и она сейчас затопит его, и что больше всего на свете он хочет утонуть… В ее движениях, ее извивах под его жадным, ставшим безжалостным ртом, было что-то животное, обреченно-безудержное. Изнемогающая от желания, уверенная в своем праве на наслаждение, девственная самка. И не из тех, для кого существуют табу.
В ту ночь они забыли и о врагах, и о неотвратимо приближающемся завтра.
…Под утро они вернулись из запредельного мира в свой, в котором даже до их террасы теперь доносился глухой рев мятежной Александрии. Кроме потрясающего по силе и остроте удовольствия, эта девчонка непостижимо дала ему давно забытое, давно оставшееся в юности ощущение, что старости нет, что он – бессмертен.
– Я разобью Ахиллу. Вот увидишь. Я разобью его. Я заставлю его наглотаться воды у Фароса! – прошептал он, снова засыпая. Обессиленная, она уже не слышала…
«Бесславный для Цезаря поход»[86]
Все получилось иначе. Холодной горько-соленой февральской воды у Фароса наглотаться пришлось ему, Цезарю. В битве за дамбу Гептастадион египтяне рассеяли его флот. И не только благодаря численному превосходству.