– Больно?

– Нет. Унизительно. Бессилие… – неожиданно низким голосом резко ответила она.

– Кто? – спросил он, показывая на рдеющую руку.

– Муж.

Гай Юлий, сам не зная почему, отер тогой и протянул ей свое надкусанное яблоко. Она взяла яблоко, энергично и зло откусила, а потом улыбнулась сквозь слезы, словно в его появлении в саду не было ничего удивительного, или ей просто сейчас вообще было все равно. Она жевала яблоко, как маленькая девчонка, и не спрашивала, кто он такой и откуда, а он не спрашивал, за что ей так досталось от мужа. Только погладил ее по пышным рыжеватым волосам. Словно старше был он, а не она. Она не отстранялась. А он сел с ней рядом, и у него перехватило дыхание от мощных, слившихся в один поток жалости и желания. И женщина повернулась к нему, обвила его шею и дотронулась до его губ своими – еще в яблочном соке…

Так он стал мужчиной и узнал Сервилию. К обеду он безнадежно опоздал, и вынужден был слушать филиппики [38] матери об обязанностях и поистине ужасных последствиях отклонения от них. И отдельную филиппику от отца – за растерзанную тогу. Но Гай Юлий принимал все безропотно, с блаженной улыбкой.

А спустя три дня отец за вечерней трапезой в триклинии шутил и смеялся. Целый день накануне он много читал, и за столом от него приятно пахло сандаловым деревом свитков [39]. Он рассказывал смешные байки о своей службе в провинции Азия и о каком-то своем знакомом царе, Никомеде, правителе Вифинии, красивой страны на берегу Понта: «Поразительной учености и ума человек, одна только у него беда, – понижал голос отец, – невероятно, но не любит женщин, только таких же противоестественных мужчин, как и сам. Поневоле подумаешь, что пороки проистекают от слишком большой учености». На медовые орехи на столе и на большой букет срезанных пахучих цветов в горшке посреди стола налетали пчелы и уютно жужжали. А потом сестры, визжа и пытаясь их отогнать, ненароком перевернули горшок, и вода залила весь стол и их одежду. И подбежали с ветошью рабыни, и много было суматохи и смеха.

А потом отец, как обычно, зажег лампы перед пенатами [40] и ушел в свою спальню. И больше не проснулся.

Погребальный костер, по обычаю, зажгли ночью, за Тибром два дня спустя.

Ночь тогда тоже, как и эта, бессонная, мартовская, была ветреной, и огонь занялся очень быстро.

Тогда Гай Юлий в первый и последний раз пожалел, что не родился женщиной, – он не мог извергать из себя скорбь голосом, как делали мать и сестры. Отец никогда не держал его просто за руку, когда они вместе ходили слушать ораторов на Ростре или в Курии – они всегда ходили, сцепив указательные пальцы, Когда он шел так с отцом по улице, то, что бы ни происходило вокруг, – Гай Юлий чувствовал, что в мире все правильно, безопасно, и так будет всегда. Все это исчезало сейчас перед ним в огне. Его солнечное сплетение тогда впервые больно прокололо это слово – навсегда.

Потом ему, теперь главе семьи, paterfamilias, вручили небольшую терракотовую чашу с крышкой, чуть больше чаши на пиру, наполненную черной пылью и какими-то обгорелыми кусочками, и это было все, что осталось от отца – громогласного и смешливого.

Сразу же после похорон он понесся к Сервилии – под начавшим уже светлеть, серым, словно гнойная рана, небом.

Сервилия уже все знала и ждала его. Он перемахнул через стену и хотел рассказать обо всем – о погребальном костре, о том, как ему теперь страшно от осознания, что жизни может приходить конец так непредсказуемо, так неожиданно. Но не смог, а просто обнял ее и горько заплакал, как ребенок. Она прижала его голову к груди – он намочил все ее платье – задумчиво, по-матерински погладила по волосам, поцеловала его в висок. Ему стало еще горше. И вдруг Сервилия слегка отстранила его и хлестко, наотмашь, ударила по лицу! Он сначала оцепенел от неожиданности, а потом с силой оттолкнул, отбросил ее от себя, так что она отлетела далеко и упала, и порвалась нитка бус на ее шее. Все еще задыхаясь от обиды, он подскочил к ней, схватил ее в охапку и затряс как тряпичную куклу, и занес руку, чтобы ударить. Но не смог: она не прикрывалась, не старалась избежать удара. Стояла перед ним, и когда он ее наконец отпустил – одернула, словно ничего не произошло, платье и поправила волосы, только слегка морщась от боли.