Общее впечатление портил отец Витольд, не вполне оправившийся после конфуза с исчезновением тела. Он путался, Хуансло Хита несколько раз обозвал Метелином Гермом и не смог толком прочесть отходную. Не добавила порядка и вдова кузнеца, которая поначалу мирно себе всхлипывала, а затем протиснулась ко мне и вцепилась как клещ, имея в виду вытянуть побольше денег. Мы тихо проторговались почти всю церемонию, с трудом сошлись на десяти мерцалах, после чего вдова потеряла ко мне интерес и вновь принялась плакать. Когда отец Витольд с грехом пополам закруглился, к могиле выбрался старейшина и продребезжал что-то о всеобщей скорби и потоке слез. Мы все поскорбели и смахнули слезы. Потом я, повинуясь жесту деда Зайца, продефилировал вперед и изрек несколько проникновенных фраз. Все с интересом рассматривали новое лицо и оценивали городскую одежду, а в задних рядах несколько мужиков затеяли спор о примерной стоимости рыжих сапог. Чувствовал я себя донельзя глупо и поскорее нырнул обратно в толпу.

– Поминки ввечеру, в доме Хуансло Хита, – объявил старейшина, и мы с облегчением, чтоб не сказать – с радостью, разошлись.

Я собирался в тихом одиночестве хорошенько осмотреть дом и заодно поискать «капиталец», но тщетно – то и дело появлялись селяне, якобы для того, чтобы принести свои никому не нужные соболезнования, а на самом деле, чтобы попялиться на меня и, если представится такая возможность, прихватить на память о покойном что-нибудь интересное. Возможности такой я, впрочем, никому не предоставил. Потом из вечерней прохлады сада возникла монументальная фигура скорбной вдовы, надеявшейся выторговать пару-тройку мерцалов… и не выторговала. Всплакнув для порядка, она, позвав на подмогу нескольких женщин, принялась вместе с ними переносить из своего дома посуду с едой и бутыли с напитками.

Вслед за похоронами не сложились и поминки.

Не сложились главным образом потому, что все, включая и меня, напились. Вернее будет сказать – все, во главе со мной. Я оказался в этом смысле застрельщиком потому, что после трехмесячного вынужденного воздержания поддался опьянению удручающе быстро, несмотря на обильную закуску.

К вечеру горница была битком набита селянами. За уставленным посудой длинным столом они сидели чуть ли не на коленях друг у друга. Стол имел достаточную ширину, чтобы во главе уместились двое, так что двое туда и сели – я и старейшина. На противоположном конце расположился лекарь, место рядом с ним пустовало в ожидании все еще корпевшего над своей писулькой головы. По левую руку от меня устроился сияющий неуместной сейчас улыбкой Дерт, сын Дарта, по правую от старейшины – насупленный гробовщик.

Когда все расселись, дед Заяц поднялся и загнул прочувственную речугу за упокой души «всеми нами почитаемого, дорогого Хуансло Хита». Народ затих, я скорчил скорбную мину, мы выпили… Заскрипели лавки, зазвенела посуда, и общих тостов больше никто не произносил. Вскоре о дорогом покойном как-то подзабыли – атмосфера стала непринужденнее, голоса громче, и мрачные мысли, обычно сопровождающие такое мероприятие, как поминки, отпустили собравшихся. Чувствуя, что быстро пьянею, я налегал на закуски, но это не очень-то помогаю.

Старейшина, попыхивая трубкой, к дыму которой слабо, но вполне явственно примешивался пряный аромат безумной травы, придвинулся ко мне.

– Да, странным был твой старикан, – задумчиво продребезжал он. – Странным и скрытным.

– Во-во, – подтвердил Дерт, сын Дарта, навачившись на стол с другой стороны.

– Ты-то сам его хорошо знал? – осведомился дед Заяц.